В присутствии двух понятых – старого, слепого на один глаз Автандила и дочери школьной директрисы толстухи Мириам – поселковый милиционер Ваха взламывает дверь. Беглый осмотр веранды и кухни ничего не дает, и Вахе остается лишь констатировать, что земля в заброшенных цветочных горшках на веранде пересохла. А вино из недопитого, стоящего на столе стакана забродило и превратилось в уксус. Пока Ваха и Автандил топчутся у спальни, предчувствуя недоброе, толстуха Мириам прячет в широкой юбке нераспечатанную коробку печенья, из тех, что я ежемесячно присылал деду.
Входить в спальню вместе со всеми она отказывается. Не потому, что боится, а потому, что печенье интересует ее гораздо больше.
То, что видят в спальне Ваха и Автандил, не поддается разумному объяснению. Она полна птиц, тех самых крапивников. Птицы повсюду – на старом комоде, на ночнике у кровати, на спинках самой кровати.
Птицы повсюду, и они молчат, ни единой, самой простенькой трели, ни единого шороха крыла. Несколько секунд мужчины и крапивники разглядывают друг друга. И только короткий вскрик Мириам (она все-таки подошла к двери спальни) приводит обе стороны в чувство. С громким писком крапивники срываются с мест, все сразу, десятки маленьких летающих торпед. Дверной проем слишком узок для такого количества птиц, они бьются о косяки, о невидящий глаз Автандила, форменную фуражку Вахи, они бьются о роскошный бюст Мириам – предмет вожделений мужской половины поселка. Спустя мгновение комната пуста, о том, что крапивники были здесь, напоминают только несколько птичьих телец на полу: столкновение с косяками и жаркой грудью дочки директрисы стоило им жизни.
Дальнейшая судьба стаи неизвестна, что же на самом деле случилось с дедом – тоже. Позабыв о печенье, Мириам причитает над погибшими птицами, ах вы, бедняжки; мужчины же сосредотачиваются на кровати. Кровать засыпана землей и странного вида кореньями, напоминающими непомерно раздувшийся корень мандрагоры. Там же Ваха находит самодельную игрушечную мельницу, а Мириам – свадебное платье. Высохшие побеги обвивают платье (оно испачкано землей и птичьим пометом), и теперь уже Мириам причитает не над птицами, а над струящимся когда-то молочным шелком, ах ты бедняжка, какой красивый, и зачем нужно было поганить такую шикарную вещь? Причитания Мириам выглядят абстрактными, любовь к чистому искусству, не более, одного взгляда на платье достаточно, чтобы понять: Мириам не влезет в него ни при каких условиях, даже голову в ворот просунуть не удастся.
Дальнейшая судьба платья неизвестна, так же, как и судьба самодельной игрушечной мельницы, так же, как и судьба Мириам. До Вахи доходили слухи, что толстуха, бежавшая от войны в Турцию, промышляет танцем живота в одном из духанчиков Измира, но поручиться за их истинность он не смог. Коренья, в которые превратились кости деда, – дело другое. Коренья унес старый Автандил, чтобы впоследствии приготовить из них настойку от артрита. Весь поселок, до того как его накрыла война и стало не до артритов, бегал к Автандилу за этой чудодейственной настойкой. Попутно оказалось, что она помогает и от болей в пояснице, и от красной волчанки, и еще от десятка напастей, а если смешать ее с золой и приложить к ране – рана затянется за несколько часов.
Я не видел деда мертвым.
А обо всем происшедшем рассказал мне Ваха, перебравшийся с юга на север и сменивший милицейский околыш на кепку торговца мандаринами. Мы столкнулись с ним случайно, в забегаловке у Василеостровского рынка, спустя полтора года после описываемых событий. В подтверждение своих слов Ваха даже показал мне короткий шрам на лбу, след от клюва крапивника, но я бы поверил ему и без этого. Анук – вот кто научил меня верить в самые невероятные вещи. К тому же крапивники приносят счастье, а Ваха выглядел вполне счастливым.
Больше мы не виделись, но теперь, во всяком случае, я знал: деда нет в живых. Я знал это и раньше, и смерть его оказалась именно такой, какой я представлял себе, не хуже и не лучше всех остальных смертей в семействе Кутарба. Женщины в нем всегда умирали от родов, мужчины – от одиночества: одинокие всадники на войне, одинокие владельцы виноградников, одинокие забойщики скота, единственное белое пятно – наш с Анук отец, пришлый человек, имени которого я никогда не узнаю.
Быть может, он и вправду был похож на Монтгомери Клифта.
Мне бы хотелось дружить со змеями. Или с волками, но со змеями все-таки больше.
Желание такое же несбыточное, как и желание быть нужным Анук, откуда оно идет – непонятно. Мой отец был змееловом? Никаких сведений об этом не существует, с тем же успехом он мог быть карточным шулером, карманным воришкой, продавцом лотерейных билетов или просто бродягой. Как бы то ни было, места в семейном альбоме, уничтоженном Анук, ему не нашлось.
И не поэтому ли Анук уничтожила альбом?
Вряд ли, никаких родственных чувств она не испытывала, даже к деду, который вырастил ее, даже к брату, который рос вместе с ней. Что уж говорить о Монтгомери Клифте? Еще в юности, добравшись до кинотеатров и видеокассет, я пересмотрел все фильмы с его участием: и «Красную реку», и «Неприкаянных», и «Молодых львов». Такой человек никогда бы не опустился до продажи лотерейных билетов, но представить его в роли бродяги не составило особого труда.
С тех пор как Анук уничтожила альбом, мне остается только представлять. И все семейное дерево рода Кутар-ба, и каждую его ветвь в отдельности. Когда-то самое обыкновенное (дуб, вяз, пиния, стреноженная виноградной лозой), оно вдруг выбросило экзотический цветок по имени Анук. Я – не в счет, я всегда был подлеском, лишенным соков. Анук – другое дело.
Анук всегда знала то, чего не знаю я. И делала все, чтобы я никогда ничего не узнал. В этом-то и было ее преимущество. В этом-то и заключается тайна гибели альбома. Анук не нужно было гадать, какими именно были жившие до нас; те, из семени которых проросла парочка близнецов. Анук видела их, так, как видят звезды южной ночью. Наверняка они не очень понравились ей, наверняка она предпочла бы совсем другое и совсем других; она предпочла бы появиться на свет из расколотой керамической фигурки ацтекского божества, из дельфиньего брюха, из трубки, выбитой о каблук. Или из ушной раковины обыкновенной домашней кошки – неважно, тем более что кошки в нашем доме отродясь не водилось. Важно, что у Анук всегда был выбор – помнить или забыть.
Забыть увиденные когда-то лица гораздо проще, чем помнить о том, что ты никогда не видел их.
Она не оставила мне выбора.
Его нет и сейчас, в букинистическом магазинчике Линн.
Неужели лицо мальчишки, которое я вижу в проклятом бокале с мадерой, – это мое собственное лицо?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106
Входить в спальню вместе со всеми она отказывается. Не потому, что боится, а потому, что печенье интересует ее гораздо больше.
То, что видят в спальне Ваха и Автандил, не поддается разумному объяснению. Она полна птиц, тех самых крапивников. Птицы повсюду – на старом комоде, на ночнике у кровати, на спинках самой кровати.
Птицы повсюду, и они молчат, ни единой, самой простенькой трели, ни единого шороха крыла. Несколько секунд мужчины и крапивники разглядывают друг друга. И только короткий вскрик Мириам (она все-таки подошла к двери спальни) приводит обе стороны в чувство. С громким писком крапивники срываются с мест, все сразу, десятки маленьких летающих торпед. Дверной проем слишком узок для такого количества птиц, они бьются о косяки, о невидящий глаз Автандила, форменную фуражку Вахи, они бьются о роскошный бюст Мириам – предмет вожделений мужской половины поселка. Спустя мгновение комната пуста, о том, что крапивники были здесь, напоминают только несколько птичьих телец на полу: столкновение с косяками и жаркой грудью дочки директрисы стоило им жизни.
Дальнейшая судьба стаи неизвестна, что же на самом деле случилось с дедом – тоже. Позабыв о печенье, Мириам причитает над погибшими птицами, ах вы, бедняжки; мужчины же сосредотачиваются на кровати. Кровать засыпана землей и странного вида кореньями, напоминающими непомерно раздувшийся корень мандрагоры. Там же Ваха находит самодельную игрушечную мельницу, а Мириам – свадебное платье. Высохшие побеги обвивают платье (оно испачкано землей и птичьим пометом), и теперь уже Мириам причитает не над птицами, а над струящимся когда-то молочным шелком, ах ты бедняжка, какой красивый, и зачем нужно было поганить такую шикарную вещь? Причитания Мириам выглядят абстрактными, любовь к чистому искусству, не более, одного взгляда на платье достаточно, чтобы понять: Мириам не влезет в него ни при каких условиях, даже голову в ворот просунуть не удастся.
Дальнейшая судьба платья неизвестна, так же, как и судьба самодельной игрушечной мельницы, так же, как и судьба Мириам. До Вахи доходили слухи, что толстуха, бежавшая от войны в Турцию, промышляет танцем живота в одном из духанчиков Измира, но поручиться за их истинность он не смог. Коренья, в которые превратились кости деда, – дело другое. Коренья унес старый Автандил, чтобы впоследствии приготовить из них настойку от артрита. Весь поселок, до того как его накрыла война и стало не до артритов, бегал к Автандилу за этой чудодейственной настойкой. Попутно оказалось, что она помогает и от болей в пояснице, и от красной волчанки, и еще от десятка напастей, а если смешать ее с золой и приложить к ране – рана затянется за несколько часов.
Я не видел деда мертвым.
А обо всем происшедшем рассказал мне Ваха, перебравшийся с юга на север и сменивший милицейский околыш на кепку торговца мандаринами. Мы столкнулись с ним случайно, в забегаловке у Василеостровского рынка, спустя полтора года после описываемых событий. В подтверждение своих слов Ваха даже показал мне короткий шрам на лбу, след от клюва крапивника, но я бы поверил ему и без этого. Анук – вот кто научил меня верить в самые невероятные вещи. К тому же крапивники приносят счастье, а Ваха выглядел вполне счастливым.
Больше мы не виделись, но теперь, во всяком случае, я знал: деда нет в живых. Я знал это и раньше, и смерть его оказалась именно такой, какой я представлял себе, не хуже и не лучше всех остальных смертей в семействе Кутарба. Женщины в нем всегда умирали от родов, мужчины – от одиночества: одинокие всадники на войне, одинокие владельцы виноградников, одинокие забойщики скота, единственное белое пятно – наш с Анук отец, пришлый человек, имени которого я никогда не узнаю.
Быть может, он и вправду был похож на Монтгомери Клифта.
Мне бы хотелось дружить со змеями. Или с волками, но со змеями все-таки больше.
Желание такое же несбыточное, как и желание быть нужным Анук, откуда оно идет – непонятно. Мой отец был змееловом? Никаких сведений об этом не существует, с тем же успехом он мог быть карточным шулером, карманным воришкой, продавцом лотерейных билетов или просто бродягой. Как бы то ни было, места в семейном альбоме, уничтоженном Анук, ему не нашлось.
И не поэтому ли Анук уничтожила альбом?
Вряд ли, никаких родственных чувств она не испытывала, даже к деду, который вырастил ее, даже к брату, который рос вместе с ней. Что уж говорить о Монтгомери Клифте? Еще в юности, добравшись до кинотеатров и видеокассет, я пересмотрел все фильмы с его участием: и «Красную реку», и «Неприкаянных», и «Молодых львов». Такой человек никогда бы не опустился до продажи лотерейных билетов, но представить его в роли бродяги не составило особого труда.
С тех пор как Анук уничтожила альбом, мне остается только представлять. И все семейное дерево рода Кутар-ба, и каждую его ветвь в отдельности. Когда-то самое обыкновенное (дуб, вяз, пиния, стреноженная виноградной лозой), оно вдруг выбросило экзотический цветок по имени Анук. Я – не в счет, я всегда был подлеском, лишенным соков. Анук – другое дело.
Анук всегда знала то, чего не знаю я. И делала все, чтобы я никогда ничего не узнал. В этом-то и было ее преимущество. В этом-то и заключается тайна гибели альбома. Анук не нужно было гадать, какими именно были жившие до нас; те, из семени которых проросла парочка близнецов. Анук видела их, так, как видят звезды южной ночью. Наверняка они не очень понравились ей, наверняка она предпочла бы совсем другое и совсем других; она предпочла бы появиться на свет из расколотой керамической фигурки ацтекского божества, из дельфиньего брюха, из трубки, выбитой о каблук. Или из ушной раковины обыкновенной домашней кошки – неважно, тем более что кошки в нашем доме отродясь не водилось. Важно, что у Анук всегда был выбор – помнить или забыть.
Забыть увиденные когда-то лица гораздо проще, чем помнить о том, что ты никогда не видел их.
Она не оставила мне выбора.
Его нет и сейчас, в букинистическом магазинчике Линн.
Неужели лицо мальчишки, которое я вижу в проклятом бокале с мадерой, – это мое собственное лицо?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106