Что тогда делать?
После полутемной, душной камеры приятно было выйти на воздух. Хотелось вздохнуть всей грудью, казалось, с каждым вздохом становится легче. Издали доносились голоса солдат, звуки оркестра. Веранда здания, куда меня привели на допрос, была украшена лозунгами и плакатами. На длинном, метров в пять, полотнище из красной материи было написано крупными буквами: «Да здравствует мировая революция. Да здравствует товарищ Ленин!» Эту надпись я читал каждый раз, приходя на допрос. И теперь она привлекла мое внимание. Над большой дверью был прибит портрет Ленина, по сторонам портрета тихо колыхались на северном ветру выцветшие красные ленты.
Габдуллин встретил меня как обычно: поднявшись навстречу и слегка улыбаясь, справился о моем здоровье. В ответ я положил правую руку на стол:
— Видите, как дрожат пальцы? Во всем виноваты вы! Хорошо, если человеку приходится терпеть за какую-то вину. Это еще куда ни шло... Но если тебя заставляют страдать, когда ты твердо знаешь, что ни в чем не виноват... Держат в тюрьме... Проявляют грубое насилие... Топчут тебя солдатским сапогом... Это не всякий человек выдержит! Поймите: я не безмозглое животное. Я человек! Слышите? Я человек!
Бывают на свете такие толстокожие существа, на которых не действуют ни жара, ни холод... Таких не проймешь ни криком, ни мольбами... Кричи на него или умоляй, он все равно так же спокоен, так же не меняется в лице. Габдуллин был именно из таких. У меня накипело на сердце, — казалось, станет легче, если я сейчас выскажу все, что думаю. Поэтому я с самого начала повысил тон. Но Габдуллин даже бровью не повел. Ответил хладнокровно:
— Значит, вы уверены в своей невиновности?
— Конечно, уверен... Если я виновен, скажите! Что такое я сделал?
— Скажем. — В голосе Габдуллина неожиданно прозвучала угроза. — Невиновных не держат в тюрьме.
— Тогда почему же вы задержали меня?
— Потому что вы виновны!
— В чем я виновен?
— Уж это лучше скажите сами. Лукин нам все открыл.
— Ложь!
— Почему — ложь?
— Потому, что я его не знаю.
— Если вы его не знаете, то он знает вас. Он рассказал все, рассказал даже, кто вас провожал из Хивы.
Мои нервы, напряженные до предела, вдруг расслабились. Я почувствовал себя так, словно гора свалилась с плеч. «Он рассказал все, рассказал даже, кто вас провожал из Хивы...» Одна-единственная неосторожная фраза объяснила все: большевики еще ничего не знают. Они думают, что я еду из Хивы. Полагают, что я турецкий эмиссар. На допросах Габдуллин раза два, как бы между прочим, уже намекал на это. Я тогда нарочно сделал вид, будто не придаю значения его намекам.
Стараясь не выдать овладевшего мною спокойствия, я продолжал с прежней горячностью:
— Вы не уличите меня ни в чем, даже если продержите здесь десять лет. Я служитель религии. Я не имею дела с политикой!
Широко раскрыв близорукие глаза, прикрытые очками, Габдуллин сердито посмотрел на меня:
— Завтра отправитесь в Ташкент. Там скажут — занимаетесь вы политикой или нет!
Больше всего я боялся именно этого! Не приходилось сомневаться — в Ташкенте быстро выяснят, кто мы такие. Сердце, только что успокоившееся, снова усиленно забилось, снова нахлынули самые мрачные мысли. Но делать было нечего. Оставалось положиться на судьбу. Поэтому я постарался ответить как можно спокойнее:
— Значит, вы вызвали меня, чтобы проститься?
— Да, я хотел проститься.
— Вы одного меня посылаете?
— Нет.. . Все едете. И Лукин тоже едет. Габдуллин поднялся и, язвительно улыбаясь, закончил:
— Доброго пути!
В последнее время я и без того страдал бессонницей. Ночи напролет ворочался с боку на бок, пока наконец не засыпал, выбившись из сил, измученный непрерывной вереницей мыслей. Но и тогда не приходило успокоение: меня начинали душить кошмары, я то и дело вскрикивал и просыпался в холодном поту. А тогда опять являлись все те же мысли, и снова я принимался ворочаться на своем жестком матраце. Иногда пробовал уговаривать себя: зачем ты мучишься? Ведь все равно тебя здесь никто не пожалеет, даже если ты все дни и ночи будешь проводить в горьких слезах. Ты — затонувшее судно. Разве шторм может причинить вред затонувшему судну?
Так я успокаивался на некоторое время. Вернее сказать, пробовал убедить себя. Может быть, поэтому сообщение Габдуллина, сперва сильно встревожившее меня, затем пробудило искорку надежды. Вдруг в пути случится что-нибудь и мне удастся унести ноги? Вдруг счастье улыбнется нам и кто-нибудь нас выручит? Может быть...
Закутавшись в шубу, я лежал, свернувшись клубком, и одну за другой перебирал счастливые возможности, какие могли встретиться по дороге в Ташкент. Как я ни корчился под шубой, тепло не приходило. Да и откуда ему взяться! Матрац подо мной был тверд, как доска. Моя превосходная шуба за дорогу изрядно вытерлась и уже разъезжалась по швам. Ни разу еще мне не выпадало такой морозной ночи! Как я ни старался, сон бежал от моих глаз, не удавалось даже сомкнуть веки. А ведь большая часть ночи, пожалуй, прошла уже!..
Я поднялся, подошел к узкому решетчатому окошечку, привстал на цыпочки и посмотрел на улицу, но стекло окна покрылось инеем, и ничего нельзя было разобрать.
Я начал шагать взад и вперед по камере. Ноги, казалось, онемели от холода и не слушались. Снял меси, начал растирать пальцы ног, пятки. Снова принялся ходить. Потом опять бросился на койку и, завернувшись в шубу, пытался представить себе мой дом в Лондоне, уютные, теплые комнаты, вспомнил жену Мэри, ее нежные объятия... Вспомнил сына...
Вернутся ли когда-нибудь эти счастливые дни?
Уже начало светать, когда я наконец заснул. Вернее, забылся в тяжелой дремоте. Но как только часовой загремел засовом, я тут же открыл глаза, поднял голову и посмотрел на окошко. Было еще довольно темно, но уже доносилось предрассветное пение петухов.
Двое бойцов, широко распахнув дверь, вошли в камеру. В руках первого бойца был фонарь. Как бы кого-то разыскивая, он пошарил фонарем по камере. Затем, направив фонарь прямо на меня, скомандовал:
— Встать! Собрать вещи! После завтрака готовьтесь в дорогу!
Я молча встал, совершил намаз и начал собирать вещи. Немного погодя совсем рассвело. Начинался еще один безрадостный день моей жизни.
Было очень холодно, с севера дул сильный, пронизывающий насквозь ветер. Вокруг все было покрыто инеем — стены домов, стволы деревьев. Зима, видимо, наступила по-настоящему.
Всех нас собрали во дворе. Я поздоровался с Ричардом и Артуром, спросил их о здоровье. Но тут один из бойцов прикрикнул:
— Разговоры запрещены!
Кирсанов, видно, тоже сильно продрог ночью. Он не мог стоять спокойно, переступал с ноги на ногу. Наконец закричал со злобой:
—- В такой холод — и ехать верхом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105
После полутемной, душной камеры приятно было выйти на воздух. Хотелось вздохнуть всей грудью, казалось, с каждым вздохом становится легче. Издали доносились голоса солдат, звуки оркестра. Веранда здания, куда меня привели на допрос, была украшена лозунгами и плакатами. На длинном, метров в пять, полотнище из красной материи было написано крупными буквами: «Да здравствует мировая революция. Да здравствует товарищ Ленин!» Эту надпись я читал каждый раз, приходя на допрос. И теперь она привлекла мое внимание. Над большой дверью был прибит портрет Ленина, по сторонам портрета тихо колыхались на северном ветру выцветшие красные ленты.
Габдуллин встретил меня как обычно: поднявшись навстречу и слегка улыбаясь, справился о моем здоровье. В ответ я положил правую руку на стол:
— Видите, как дрожат пальцы? Во всем виноваты вы! Хорошо, если человеку приходится терпеть за какую-то вину. Это еще куда ни шло... Но если тебя заставляют страдать, когда ты твердо знаешь, что ни в чем не виноват... Держат в тюрьме... Проявляют грубое насилие... Топчут тебя солдатским сапогом... Это не всякий человек выдержит! Поймите: я не безмозглое животное. Я человек! Слышите? Я человек!
Бывают на свете такие толстокожие существа, на которых не действуют ни жара, ни холод... Таких не проймешь ни криком, ни мольбами... Кричи на него или умоляй, он все равно так же спокоен, так же не меняется в лице. Габдуллин был именно из таких. У меня накипело на сердце, — казалось, станет легче, если я сейчас выскажу все, что думаю. Поэтому я с самого начала повысил тон. Но Габдуллин даже бровью не повел. Ответил хладнокровно:
— Значит, вы уверены в своей невиновности?
— Конечно, уверен... Если я виновен, скажите! Что такое я сделал?
— Скажем. — В голосе Габдуллина неожиданно прозвучала угроза. — Невиновных не держат в тюрьме.
— Тогда почему же вы задержали меня?
— Потому что вы виновны!
— В чем я виновен?
— Уж это лучше скажите сами. Лукин нам все открыл.
— Ложь!
— Почему — ложь?
— Потому, что я его не знаю.
— Если вы его не знаете, то он знает вас. Он рассказал все, рассказал даже, кто вас провожал из Хивы.
Мои нервы, напряженные до предела, вдруг расслабились. Я почувствовал себя так, словно гора свалилась с плеч. «Он рассказал все, рассказал даже, кто вас провожал из Хивы...» Одна-единственная неосторожная фраза объяснила все: большевики еще ничего не знают. Они думают, что я еду из Хивы. Полагают, что я турецкий эмиссар. На допросах Габдуллин раза два, как бы между прочим, уже намекал на это. Я тогда нарочно сделал вид, будто не придаю значения его намекам.
Стараясь не выдать овладевшего мною спокойствия, я продолжал с прежней горячностью:
— Вы не уличите меня ни в чем, даже если продержите здесь десять лет. Я служитель религии. Я не имею дела с политикой!
Широко раскрыв близорукие глаза, прикрытые очками, Габдуллин сердито посмотрел на меня:
— Завтра отправитесь в Ташкент. Там скажут — занимаетесь вы политикой или нет!
Больше всего я боялся именно этого! Не приходилось сомневаться — в Ташкенте быстро выяснят, кто мы такие. Сердце, только что успокоившееся, снова усиленно забилось, снова нахлынули самые мрачные мысли. Но делать было нечего. Оставалось положиться на судьбу. Поэтому я постарался ответить как можно спокойнее:
— Значит, вы вызвали меня, чтобы проститься?
— Да, я хотел проститься.
— Вы одного меня посылаете?
— Нет.. . Все едете. И Лукин тоже едет. Габдуллин поднялся и, язвительно улыбаясь, закончил:
— Доброго пути!
В последнее время я и без того страдал бессонницей. Ночи напролет ворочался с боку на бок, пока наконец не засыпал, выбившись из сил, измученный непрерывной вереницей мыслей. Но и тогда не приходило успокоение: меня начинали душить кошмары, я то и дело вскрикивал и просыпался в холодном поту. А тогда опять являлись все те же мысли, и снова я принимался ворочаться на своем жестком матраце. Иногда пробовал уговаривать себя: зачем ты мучишься? Ведь все равно тебя здесь никто не пожалеет, даже если ты все дни и ночи будешь проводить в горьких слезах. Ты — затонувшее судно. Разве шторм может причинить вред затонувшему судну?
Так я успокаивался на некоторое время. Вернее сказать, пробовал убедить себя. Может быть, поэтому сообщение Габдуллина, сперва сильно встревожившее меня, затем пробудило искорку надежды. Вдруг в пути случится что-нибудь и мне удастся унести ноги? Вдруг счастье улыбнется нам и кто-нибудь нас выручит? Может быть...
Закутавшись в шубу, я лежал, свернувшись клубком, и одну за другой перебирал счастливые возможности, какие могли встретиться по дороге в Ташкент. Как я ни корчился под шубой, тепло не приходило. Да и откуда ему взяться! Матрац подо мной был тверд, как доска. Моя превосходная шуба за дорогу изрядно вытерлась и уже разъезжалась по швам. Ни разу еще мне не выпадало такой морозной ночи! Как я ни старался, сон бежал от моих глаз, не удавалось даже сомкнуть веки. А ведь большая часть ночи, пожалуй, прошла уже!..
Я поднялся, подошел к узкому решетчатому окошечку, привстал на цыпочки и посмотрел на улицу, но стекло окна покрылось инеем, и ничего нельзя было разобрать.
Я начал шагать взад и вперед по камере. Ноги, казалось, онемели от холода и не слушались. Снял меси, начал растирать пальцы ног, пятки. Снова принялся ходить. Потом опять бросился на койку и, завернувшись в шубу, пытался представить себе мой дом в Лондоне, уютные, теплые комнаты, вспомнил жену Мэри, ее нежные объятия... Вспомнил сына...
Вернутся ли когда-нибудь эти счастливые дни?
Уже начало светать, когда я наконец заснул. Вернее, забылся в тяжелой дремоте. Но как только часовой загремел засовом, я тут же открыл глаза, поднял голову и посмотрел на окошко. Было еще довольно темно, но уже доносилось предрассветное пение петухов.
Двое бойцов, широко распахнув дверь, вошли в камеру. В руках первого бойца был фонарь. Как бы кого-то разыскивая, он пошарил фонарем по камере. Затем, направив фонарь прямо на меня, скомандовал:
— Встать! Собрать вещи! После завтрака готовьтесь в дорогу!
Я молча встал, совершил намаз и начал собирать вещи. Немного погодя совсем рассвело. Начинался еще один безрадостный день моей жизни.
Было очень холодно, с севера дул сильный, пронизывающий насквозь ветер. Вокруг все было покрыто инеем — стены домов, стволы деревьев. Зима, видимо, наступила по-настоящему.
Всех нас собрали во дворе. Я поздоровался с Ричардом и Артуром, спросил их о здоровье. Но тут один из бойцов прикрикнул:
— Разговоры запрещены!
Кирсанов, видно, тоже сильно продрог ночью. Он не мог стоять спокойно, переступал с ноги на ногу. Наконец закричал со злобой:
—- В такой холод — и ехать верхом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105