Вы улыбнулись мне сегодня так милостиво из-под полей Вашей белой шляпки с бледно-розовыми лентами. Я помню с необычайной живостью каждый бантик на платье, каждую мельчайшую складку; ах, как жалко, что я не живописец, а всего лишь поэт-воздыхатель, – иначе Вы узнали бы из моих полотен, сколь дорожу я малейшей подробностью.
Точно так же я буду дорожить – до самой смерти – увы, их смерти, а не моей, ведь моя смерть может последовать только спустя несколько столетий, одного столетья мне будет мало, чтобы любить и лелеять Вас, и целое долгое столетье, увы, должно будет пройти, пока я обрету такое право, – я хочу сказать, что буду дорожить, до самой их смерти, теми цветами, которые Вы подарили мне и которые красуются передо мною в изящной вазе голубого стекла, в час когда я пишу эти строки. Более всего мне по сердцу белые розы – они ещё не распустились – и проживут здесь, меня услаждая, несколько десятилетий своей цветочной жизни, равных нескольким дням из эпохи моего затянувшегося, нетерпеливого ожидания. Цвет их, знаете ли, не прост, хоть и кажется поначалу таковым. В нём отчётливо присутствуют снежная белизна, сливки и слоновая кость. Но в сердце своём они ещё зелены – от собственной новизны и от надежды, и от чуткого движенья в них прохладной растительной крови, которая обернётся легчайшим их румянцем, когда они распахнут свои лепестки. (Известно ли Вам, что старинные мастера, чтоб придать роскошной коже женщин на своих полотнах оттенок слоновой кости, писали её по зелёной основе – странный и восхитительный оптический парадокс!)
Я подношу розы к лицу, я ими восхищён. Их покуда тихое благоухание таит обещание будущего торжествующего аромата. Я помещаю между их бутонами мой любопытный нос – стараясь ни в коей мере не повредить прекрасно-сморщенных лепестков! – я умею быть терпеливым, – день ото дня они будут всё заметнее расправляться – и наконец однажды утром я смогу зарыться лицом в их тёплую белизну. Играли Вы когда-нибудь в детстве в игру с огромными бутонами опийного мака – мы играли; мы. отгибали чашелистики и разворачивали атлас-; ныв, сложенные туго лепестки, разворачивали против их воли один за другим, и вскоре горделивое растение с алой головкой никло и погибало – право, подобное испытательство лучше предоставить Природе с её жарким солнцем, которое заставляет бутоны раскрываться гораздо успешнее.
Я сочинил нынче больше 70 строк, памятуя о Ваших предписаньях не бездельничать и не отвлекаться по сторонам. Я пишу теперь о погребальном костре Бальдра – и жены его Нанны, чьё сердце разорвалось от горя, – и об отважном, но бесплодном путешествии Хермода Удалого, сына Одина, в Нифльхель, царство мёртвых, где просил он богиню Хель отпустить Бальдра назад. Всё это крайне, невыразимо интересно, дорогая Эллен, так как являет собою отважную попытку человеческого ума и воображения объяснить то великое, прекрасное и страшное, что извечно очерчивает пределы нашего существования – восход и исчезновение золотого Солнца, приход цветения (Нанны) весной и её гибель зимою, и наконец, всеодолевающее упорство Тьмы, воплощеньем которой служит великанша Тёкк, отказавшаяся оплакать Бальдра, молвившая, что ни мёртвый, ни живой, он ей не надобен. Разве не в этих сюжетах должна черпать вдохновение современная поэзия, если она желает стать великой, подобно тому как строилось на них мифологическое творчество наших праотцов?.. Однако поверьте, что гораздо охотнее я сидел бы теперь в пеком саду, принадлежащем к дому при соборе – посреди зелени и белых роз – вместе с некой – хорошо знаю, какой! – юной леди, одетой в белое, чьё чело сумрачно, но чья внезапная, солнечная улыбка…
Дальше Эллен читать не могла. Пусть они будут вместе с ним, эти письма, и дожидаются её там.
Она подумала, не положить ли в ящичек и гагатовую брошь из Уитби, но решила, что не следует. Брошь будет у неё на груди, когда траурная процессия отправится поутру в Ходершэлл.
Она подбросила в камин угля и поставила несколько поленьев – поникшее было пламя ожило, встрепенулось, – и уселась вблизи, и принялась за дневник, как всегда тщательно процеживая факты и события сквозь своё, правдивое сито. Как поступить с дневником, станет видно позднее. Он защита от стервятников и кладбищенских воров, но вместе и приманка…
Но для чего же так тщательно прятать в герметическом чёрном ларце эти письма? Сможет ли она, сможет ли он их читать в том далёком краю? Если последнее пристанище не дом, а домовина, для чего защищать их, почему не оставить добычею крошечных, буравящих глину существ, всех этих слепых червей, что жуют невидимыми ртами, и всё подвергнут очищенью, уничтоженью?
Я хочу, чтобы они сохранились, сказала она себе. Чтоб имели жизнь полувечную.
Но что, если кладбищенские воры откопают их вновь?
Тогда, может, воздастся по справедливости ей, а меня здесь не будет и я этого не увижу.
Когда-нибудь, но ещё не теперь, надо собраться с духом, написать ей, сказать… сказать… что же?.. Сказать ей, что он почил мирно .
Надо ли?
И все глубинные кристаллические сущности, граниты, амфиболические сланцы, сумрачно просияли при мысли, что она не напишет, что послание будет складываться у неё в голове каждый раз по-иному, со смыслом, неуловимым, как Протей, и что после станет поздно для ответа, по приличьям, и вообще слишком поздно. Та, другая женщина может скончаться, и сама она может скончаться, они обе стары, время сжимается неумолимо.
Поутру она натянет чёрные перчатки, возьмёт с собою черный ларец, и ветку белых тепличных роз, которые сейчас в доме повсюду и не имеют аромата, – и отправится сопровождать его в последнем, незрячем путешествии.
Предаю себя в Ваши руки…
В руки Твои…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Загадок нынче век. Пойди ко мне,
Любовь моя, скажу тебе загадку.
Есть место – всех поэтов ждёт оно.
Кто годы его ищет, кто наитьем
Находит сразу; кто в пути сражает
Сонм чудищ, кто туда в виденьи сонном
Проникнет. Тот порой от места в шаге,
Кто заперт в лабиринте; кто от смерти
Бежит, иль от идиллии аркадской…
Там, в месте том – сад, дерево и змей,
Свернувшийся в корнях, плоды златые,
И женщина под сению ветвей,
И травистый простор, и вод журчанье.
Всё это есть от веку. На краю
Былого мира в роще заповедной
У Гесперид мерцали на извечных
Ветвях плоды златые, и дракон
Ладон топорщил самоцветный гребень,
Скрёб когтем землю, щерил клык сребряный,
Дремал, покуда ловкий Геркулес,
Его сразивши, яблок не похитил.
В иной дали, средь северных пустынь,
Где лёд железа крепче, но прозрачней
Стекла и вверх воздвигся острошипо,
Лежал град Фрейи, защищён стеной
От инеистых демонов Нифльхейма,
А в граде – сад с кипучею листвою
И светлыми плодами;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187
Точно так же я буду дорожить – до самой смерти – увы, их смерти, а не моей, ведь моя смерть может последовать только спустя несколько столетий, одного столетья мне будет мало, чтобы любить и лелеять Вас, и целое долгое столетье, увы, должно будет пройти, пока я обрету такое право, – я хочу сказать, что буду дорожить, до самой их смерти, теми цветами, которые Вы подарили мне и которые красуются передо мною в изящной вазе голубого стекла, в час когда я пишу эти строки. Более всего мне по сердцу белые розы – они ещё не распустились – и проживут здесь, меня услаждая, несколько десятилетий своей цветочной жизни, равных нескольким дням из эпохи моего затянувшегося, нетерпеливого ожидания. Цвет их, знаете ли, не прост, хоть и кажется поначалу таковым. В нём отчётливо присутствуют снежная белизна, сливки и слоновая кость. Но в сердце своём они ещё зелены – от собственной новизны и от надежды, и от чуткого движенья в них прохладной растительной крови, которая обернётся легчайшим их румянцем, когда они распахнут свои лепестки. (Известно ли Вам, что старинные мастера, чтоб придать роскошной коже женщин на своих полотнах оттенок слоновой кости, писали её по зелёной основе – странный и восхитительный оптический парадокс!)
Я подношу розы к лицу, я ими восхищён. Их покуда тихое благоухание таит обещание будущего торжествующего аромата. Я помещаю между их бутонами мой любопытный нос – стараясь ни в коей мере не повредить прекрасно-сморщенных лепестков! – я умею быть терпеливым, – день ото дня они будут всё заметнее расправляться – и наконец однажды утром я смогу зарыться лицом в их тёплую белизну. Играли Вы когда-нибудь в детстве в игру с огромными бутонами опийного мака – мы играли; мы. отгибали чашелистики и разворачивали атлас-; ныв, сложенные туго лепестки, разворачивали против их воли один за другим, и вскоре горделивое растение с алой головкой никло и погибало – право, подобное испытательство лучше предоставить Природе с её жарким солнцем, которое заставляет бутоны раскрываться гораздо успешнее.
Я сочинил нынче больше 70 строк, памятуя о Ваших предписаньях не бездельничать и не отвлекаться по сторонам. Я пишу теперь о погребальном костре Бальдра – и жены его Нанны, чьё сердце разорвалось от горя, – и об отважном, но бесплодном путешествии Хермода Удалого, сына Одина, в Нифльхель, царство мёртвых, где просил он богиню Хель отпустить Бальдра назад. Всё это крайне, невыразимо интересно, дорогая Эллен, так как являет собою отважную попытку человеческого ума и воображения объяснить то великое, прекрасное и страшное, что извечно очерчивает пределы нашего существования – восход и исчезновение золотого Солнца, приход цветения (Нанны) весной и её гибель зимою, и наконец, всеодолевающее упорство Тьмы, воплощеньем которой служит великанша Тёкк, отказавшаяся оплакать Бальдра, молвившая, что ни мёртвый, ни живой, он ей не надобен. Разве не в этих сюжетах должна черпать вдохновение современная поэзия, если она желает стать великой, подобно тому как строилось на них мифологическое творчество наших праотцов?.. Однако поверьте, что гораздо охотнее я сидел бы теперь в пеком саду, принадлежащем к дому при соборе – посреди зелени и белых роз – вместе с некой – хорошо знаю, какой! – юной леди, одетой в белое, чьё чело сумрачно, но чья внезапная, солнечная улыбка…
Дальше Эллен читать не могла. Пусть они будут вместе с ним, эти письма, и дожидаются её там.
Она подумала, не положить ли в ящичек и гагатовую брошь из Уитби, но решила, что не следует. Брошь будет у неё на груди, когда траурная процессия отправится поутру в Ходершэлл.
Она подбросила в камин угля и поставила несколько поленьев – поникшее было пламя ожило, встрепенулось, – и уселась вблизи, и принялась за дневник, как всегда тщательно процеживая факты и события сквозь своё, правдивое сито. Как поступить с дневником, станет видно позднее. Он защита от стервятников и кладбищенских воров, но вместе и приманка…
Но для чего же так тщательно прятать в герметическом чёрном ларце эти письма? Сможет ли она, сможет ли он их читать в том далёком краю? Если последнее пристанище не дом, а домовина, для чего защищать их, почему не оставить добычею крошечных, буравящих глину существ, всех этих слепых червей, что жуют невидимыми ртами, и всё подвергнут очищенью, уничтоженью?
Я хочу, чтобы они сохранились, сказала она себе. Чтоб имели жизнь полувечную.
Но что, если кладбищенские воры откопают их вновь?
Тогда, может, воздастся по справедливости ей, а меня здесь не будет и я этого не увижу.
Когда-нибудь, но ещё не теперь, надо собраться с духом, написать ей, сказать… сказать… что же?.. Сказать ей, что он почил мирно .
Надо ли?
И все глубинные кристаллические сущности, граниты, амфиболические сланцы, сумрачно просияли при мысли, что она не напишет, что послание будет складываться у неё в голове каждый раз по-иному, со смыслом, неуловимым, как Протей, и что после станет поздно для ответа, по приличьям, и вообще слишком поздно. Та, другая женщина может скончаться, и сама она может скончаться, они обе стары, время сжимается неумолимо.
Поутру она натянет чёрные перчатки, возьмёт с собою черный ларец, и ветку белых тепличных роз, которые сейчас в доме повсюду и не имеют аромата, – и отправится сопровождать его в последнем, незрячем путешествии.
Предаю себя в Ваши руки…
В руки Твои…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Загадок нынче век. Пойди ко мне,
Любовь моя, скажу тебе загадку.
Есть место – всех поэтов ждёт оно.
Кто годы его ищет, кто наитьем
Находит сразу; кто в пути сражает
Сонм чудищ, кто туда в виденьи сонном
Проникнет. Тот порой от места в шаге,
Кто заперт в лабиринте; кто от смерти
Бежит, иль от идиллии аркадской…
Там, в месте том – сад, дерево и змей,
Свернувшийся в корнях, плоды златые,
И женщина под сению ветвей,
И травистый простор, и вод журчанье.
Всё это есть от веку. На краю
Былого мира в роще заповедной
У Гесперид мерцали на извечных
Ветвях плоды златые, и дракон
Ладон топорщил самоцветный гребень,
Скрёб когтем землю, щерил клык сребряный,
Дремал, покуда ловкий Геркулес,
Его сразивши, яблок не похитил.
В иной дали, средь северных пустынь,
Где лёд железа крепче, но прозрачней
Стекла и вверх воздвигся острошипо,
Лежал град Фрейи, защищён стеной
От инеистых демонов Нифльхейма,
А в граде – сад с кипучею листвою
И светлыми плодами;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187