Сколь же много мужчин имели подобные мысли, сказал он себе, и во скольких многих, многих местах, и под сколькими небесами, в самых разных покоях, хижинах или пещерах, ощущали себя пловцами в этом женском солёном море, средь вздымающихся его волн, ощущали – нет, уверенно полагали себя единственным, неповторимым. Вот, вот, вот оно , раздавалось звучанием в его голове; вся его прежняя жизнь вела его, всё его направляло сюда, к этому действию, к этому месту, к этой женщине, белой даже во тьме, к этому подвижному, скользкому молчанью, к этому тяжко-дышащему концу. «Не сражайся со мной», – молвил он ей в некий миг, «Я должна , – твёрдо прошептала она, и он подумал: «Хватит слов!» – и прижал её силою вниз, и ласкал, ласкал, покуда она не вскричала. Тогда он вновь заговорил: «Видишь, я тебя познал», – и она отвечала еле дыша: «Да, сдаюсь. Ты меня познал».
Много позже, он вынырнул из забытья – ему пригрезился шум моря – не настолько уж невозможный в приморской гостинице, – и в следующее мгновение осознал, что она плачет беззвучно рядом с ним. Он подложил ей под голову руку, и она ткнулась лицом в его шею, немного неловко, не прильнуть пытаясь, а лишь спрятаться от себя.
– Что? Что такое, моя радость?
– Как мы можем, как можем мы это выносить?
– Выносить что?
– Короткое. Время такое короткое. Как мы можем его терять во сне?
– Мы можем вместе затаить дыханье, и притвориться – поскольку всё только ещё начинается, – что у нас впереди целая вечность.
– И с каждым днём у нас будет оставаться меньше и меньше. А потом вообще не останется.
– Это значит, что ты предпочла бы… не покидать своего дома в Лондоне?
– Нет. Вся моя жизнь устремлена была сюда! С тех пор как стало отсчитываться моё время. И когда я отсюда уеду, эти дни будут для меня срединной точкой, к которой всё шло, и от которой всё пойдёт дальше. Но теперь, любовь моя, мы здесь, мы здесь в нашем сейчас , и все прочие времена пусть текут себе где-то ещё.
– Поэтичная, но не слишком уютная доктрина…
– Что делать. Ты ведь знаешь, точно так же как я, что хорошая поэзия вообще не бывает уютной. Я хочу держать тебя крепко, это наша ночь, ещё только самая первая, а значит, бесконечная почти…
Он чувствовал на своём плече её щёку, твёрдую и мокрую, и представил вдруг весь её череп, полный жизни, эту живую кость, с питающими жилками, тончайшими трубочками, по которым струится голубая кровь, с недоступными ему мыслями, пробегающими в невидимых полостях и желудочках мозга.
– Ты со мной в безопасности.
– В том-то и дело, я вовсе не в безопасности, с тобой. Но у меня нет желанья быть где-то ещё.
Утром, моясь, он обнаружил у себя между ног следы крови. У него было ночью ощущение, что она не искушена в самом последнем, и вот – истинное и древнее тому доказательство. Он стоял, с губкой в руке, размышлял о своей возлюбленной озадаченно. Такая тонкость в утехах, такая сведущесть в страсти – и девственница! Объяснений могло быть несколько, из которых самое явное возбуждало в нём лёгкое отвращение и вместе – если задуматься повнимательнее – интерес. Спросить же он никогда не отважится. Показать проницательность, или даже простое любопытство – означало её потерять. Тут же, навсегда. Он знал это, чувствовал. Что-то вроде Мелюзининого запрета тяготело над ним, хоть, в отличие от злосчастного Раймондина, пострадавшего за неразумное любопытство, он не связан был фантастическим сюжетом, обетом. Конечно, он желал бы знать о ней всё на свете – в том числе и это , – но к чему любопытничать, сказал он себе, если тайна не предназначена для тебя? Даже той ночной, столь предательски белой сорочки, он больше никогда не увидел – она, верно, запрятала её куда-нибудь далеко, в свой саквояж.
Это были погожие, хорошие дни. Она помогала ему обрабатывать подопытные организмы, и в погоне за ними неустрашимо карабкалась по отрогам прибрежных скал. Она пела как пели сирены у Гёте, или как гомеровские сирены, с тех прибрежных камней Бриггской приливной заводи, с коих – гласила местная молва – смыло волною в море миссис Пибоди со всем семейством. Безбоязненно она шагала по топким лугам, покинув свою клетку-кринолин и половину своих юбок, и ветер развевал её бледные волосы. Сидя у открытого торфяного очага, она сосредоточенно смотрела, как некая старуха пекла сдобные пышки на большой сковородке с ручкой; она мало разговаривала с людьми незнакомыми, это он, Падуб, умел запросто заводить с ними беседу, располагать к себе, вытягивать всякого рода сведения, это он изучал здешний люд. Однажды, после того как он продержал деревенского жителя полчаса за разговором, выпытывая разные подробности о земледелии, основанном на травопале, и о нарезке торфа, она изрекла:
– Рандольф Падуб, ты влюблён во весь род человеческий.
– Я влюблён в тебя. И эта моя любовь перекидывается на других существ, что схожи с тобой хотя бы отдалённо. То есть, в общем-то, на всех созданий, ибо все мы – я в это свято верю – частички некоего божественного организма. Этот организм дышит единым дыханьем; отмирая в одном месте, возрождается в другом; и пребудет вечно. Его таинственное совершенство сейчас воплотилось в тебе. Ты – средоточие жизни.
– Не может быть. Я – «ознобуша», как изволила выразиться давеча утром миссис Кэммиш, когда я закуталась в шаль. Средоточие жизни – это ты. Ты стоишь посередине и втягиваешь в себя всё живое. Ты бросаешь вокруг взор, и под твоим взором всё скучное, пресное, обыденное – начинает сиять. Ты просишь эти дивные кусочки чужой жизни остаться с тобой, а они уходят, но само их исчезновенье тоже являет для тебя не меньший интерес. Я люблю в тебе это свойство. Но я и страшусь его. Мне нужна тишина, покой, отсутствие событий. Я начинаю думать, что если долго останусь в твоём жгучем свете, я поблекну, стану светиться тускло.
Потом – когда всё уже кончилось, когда время их вышло, – он почему-то чаще всего вспоминал один день, проведённый в месте, именуемом Лукавое Логово; они туда отправились, потому что им понравилось название. Она вообще радовалась здешним, северным словам, названиям, таким необглаженным, неуступчивым, – они их собирали точно диковинные камешки или колючие морские организмы. Агглбарнби, страшноватое, не совсем понятное слово. Джаггер Хоу – Джаггеров Лог. Хаул Мор – Низина Вопля. В своих маленьких записных книжках она помечала, как звались мири, или стоячие камни, что попадались на низинах, – всё это были почему-то женские прозвища и названия: Толстушка Бетти, Камень Нэнси, Неволящая Сестра. («Ох и страшную же историю можно поведать – право, стоящую нескольких звонких гиней! – о Неволящей Сестре», – со вздохом сказала Кристабель.)
День был необычайно погожий, золотое солнце сияло в лазури, и всё навевало ему мысли о первых юных временах Творения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187
Много позже, он вынырнул из забытья – ему пригрезился шум моря – не настолько уж невозможный в приморской гостинице, – и в следующее мгновение осознал, что она плачет беззвучно рядом с ним. Он подложил ей под голову руку, и она ткнулась лицом в его шею, немного неловко, не прильнуть пытаясь, а лишь спрятаться от себя.
– Что? Что такое, моя радость?
– Как мы можем, как можем мы это выносить?
– Выносить что?
– Короткое. Время такое короткое. Как мы можем его терять во сне?
– Мы можем вместе затаить дыханье, и притвориться – поскольку всё только ещё начинается, – что у нас впереди целая вечность.
– И с каждым днём у нас будет оставаться меньше и меньше. А потом вообще не останется.
– Это значит, что ты предпочла бы… не покидать своего дома в Лондоне?
– Нет. Вся моя жизнь устремлена была сюда! С тех пор как стало отсчитываться моё время. И когда я отсюда уеду, эти дни будут для меня срединной точкой, к которой всё шло, и от которой всё пойдёт дальше. Но теперь, любовь моя, мы здесь, мы здесь в нашем сейчас , и все прочие времена пусть текут себе где-то ещё.
– Поэтичная, но не слишком уютная доктрина…
– Что делать. Ты ведь знаешь, точно так же как я, что хорошая поэзия вообще не бывает уютной. Я хочу держать тебя крепко, это наша ночь, ещё только самая первая, а значит, бесконечная почти…
Он чувствовал на своём плече её щёку, твёрдую и мокрую, и представил вдруг весь её череп, полный жизни, эту живую кость, с питающими жилками, тончайшими трубочками, по которым струится голубая кровь, с недоступными ему мыслями, пробегающими в невидимых полостях и желудочках мозга.
– Ты со мной в безопасности.
– В том-то и дело, я вовсе не в безопасности, с тобой. Но у меня нет желанья быть где-то ещё.
Утром, моясь, он обнаружил у себя между ног следы крови. У него было ночью ощущение, что она не искушена в самом последнем, и вот – истинное и древнее тому доказательство. Он стоял, с губкой в руке, размышлял о своей возлюбленной озадаченно. Такая тонкость в утехах, такая сведущесть в страсти – и девственница! Объяснений могло быть несколько, из которых самое явное возбуждало в нём лёгкое отвращение и вместе – если задуматься повнимательнее – интерес. Спросить же он никогда не отважится. Показать проницательность, или даже простое любопытство – означало её потерять. Тут же, навсегда. Он знал это, чувствовал. Что-то вроде Мелюзининого запрета тяготело над ним, хоть, в отличие от злосчастного Раймондина, пострадавшего за неразумное любопытство, он не связан был фантастическим сюжетом, обетом. Конечно, он желал бы знать о ней всё на свете – в том числе и это , – но к чему любопытничать, сказал он себе, если тайна не предназначена для тебя? Даже той ночной, столь предательски белой сорочки, он больше никогда не увидел – она, верно, запрятала её куда-нибудь далеко, в свой саквояж.
Это были погожие, хорошие дни. Она помогала ему обрабатывать подопытные организмы, и в погоне за ними неустрашимо карабкалась по отрогам прибрежных скал. Она пела как пели сирены у Гёте, или как гомеровские сирены, с тех прибрежных камней Бриггской приливной заводи, с коих – гласила местная молва – смыло волною в море миссис Пибоди со всем семейством. Безбоязненно она шагала по топким лугам, покинув свою клетку-кринолин и половину своих юбок, и ветер развевал её бледные волосы. Сидя у открытого торфяного очага, она сосредоточенно смотрела, как некая старуха пекла сдобные пышки на большой сковородке с ручкой; она мало разговаривала с людьми незнакомыми, это он, Падуб, умел запросто заводить с ними беседу, располагать к себе, вытягивать всякого рода сведения, это он изучал здешний люд. Однажды, после того как он продержал деревенского жителя полчаса за разговором, выпытывая разные подробности о земледелии, основанном на травопале, и о нарезке торфа, она изрекла:
– Рандольф Падуб, ты влюблён во весь род человеческий.
– Я влюблён в тебя. И эта моя любовь перекидывается на других существ, что схожи с тобой хотя бы отдалённо. То есть, в общем-то, на всех созданий, ибо все мы – я в это свято верю – частички некоего божественного организма. Этот организм дышит единым дыханьем; отмирая в одном месте, возрождается в другом; и пребудет вечно. Его таинственное совершенство сейчас воплотилось в тебе. Ты – средоточие жизни.
– Не может быть. Я – «ознобуша», как изволила выразиться давеча утром миссис Кэммиш, когда я закуталась в шаль. Средоточие жизни – это ты. Ты стоишь посередине и втягиваешь в себя всё живое. Ты бросаешь вокруг взор, и под твоим взором всё скучное, пресное, обыденное – начинает сиять. Ты просишь эти дивные кусочки чужой жизни остаться с тобой, а они уходят, но само их исчезновенье тоже являет для тебя не меньший интерес. Я люблю в тебе это свойство. Но я и страшусь его. Мне нужна тишина, покой, отсутствие событий. Я начинаю думать, что если долго останусь в твоём жгучем свете, я поблекну, стану светиться тускло.
Потом – когда всё уже кончилось, когда время их вышло, – он почему-то чаще всего вспоминал один день, проведённый в месте, именуемом Лукавое Логово; они туда отправились, потому что им понравилось название. Она вообще радовалась здешним, северным словам, названиям, таким необглаженным, неуступчивым, – они их собирали точно диковинные камешки или колючие морские организмы. Агглбарнби, страшноватое, не совсем понятное слово. Джаггер Хоу – Джаггеров Лог. Хаул Мор – Низина Вопля. В своих маленьких записных книжках она помечала, как звались мири, или стоячие камни, что попадались на низинах, – всё это были почему-то женские прозвища и названия: Толстушка Бетти, Камень Нэнси, Неволящая Сестра. («Ох и страшную же историю можно поведать – право, стоящую нескольких звонких гиней! – о Неволящей Сестре», – со вздохом сказала Кристабель.)
День был необычайно погожий, золотое солнце сияло в лазури, и всё навевало ему мысли о первых юных временах Творения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187