…Время близилось. Воротившись в «Утёс», они пили чай в столовой, куда им подали чайный поднос. Он разливал чай по чашкам. Она смотрела на него. Он чувствовал себя словно слепец в незнакомой, заставленной предметами комнате; получуемые опасности присутствовали незримо. Существовали правила куртуазности, предназначенные для медового месяца, что изустно передавались от отца к сыну, от друга к другу; но стоило о них помыслить, ощущение ясности покидало его, как и в случае с кольцом и со словами венчальными. Это был не медовый месяц, хоть все внешние атрибуты имелись сполна.
– Не угодно ли вам будет подняться в спальню первой? – произнёс он, и собственный голос, который во весь этот долгий, необычайный день ему удавалось удерживать лёгким, ровным и мягким, показался ему чуть ли не скрежещущим. Она встала и поглядела на него, напряжённо, немножко усмешливо. И ответила: «Как прикажете», – не покорно, совсем не покорно, а пожалуй, с каким-то весельем. Потом, взявши свечу, удалилась. Он налил себе ещё чаю – он бы много отдал теперь за глоток коньяка, но миссис Кэммиш не имела понятия о подобных напитках, сам же он не догадался включить его в список походных припасов. Он закурил длинную, тонкую сигарку. И стал думать о своих чаяньях, вожделениях, большей частью их невозможно облечь в слова. Есть, конечно, некие эвфемизмы, есть мужские скабрёзности, есть книги. Менее всего в этот час ему хотелось вспоминать свои былые опыты, и он стал невольно думать о книгах. Он расхаживал взад и вперёд около очага, где ярко и дымно горел асфальтический уголь, и в сердце ожили слова Троила перед близостью с Крессидой:
Что будет, когда нёбо,
К воде лишь обычайное, любви
Вкусит трёхгонный чистый нектар?
Потом он подумал об Оноре де Бальзаке, из романов которого ему открылось очень многое; кое-что у Бальзака было ошибочным, кое-что – слишком французским , чтоб быть пригодным в том мире, где жил он, Рандольф. Женщина, только что ушедшая наверх со свечой, была наполовину француженка и к тому же сама читательница многих книг. Этим, может быть, объяснялась её малая застенчивость, её столь удивительная, почти прозаическая прямота? Бальзаковский цинизм был неизменно романтичен – такая в нём жадность и вместе тонкость! «Le degout, c'est voir juste. Apres la possession, 1'amour voit juste chez lez hommes». Но почему это должно быть именно так? Почему отвращение видит зорче, чем страсть? Здесь, наверное, как и во всём, есть свои приливы, отливы. Ему вдруг вспомнилось, как мальчиком – совсем ещё юным мальчиком, едва осознавшим, или только начинающим сознавать, что ему предстоит, хочет того или нет, стать мужчиной, – он прочёл «Родерика Рендома» , роман истинно английский, исполненный здравого, спокойного отвращения к человеческой природе и её слабостям, но без тонкого бальзаковского препарирования душевной ткани. В том романе был счастливый конец, устроенный довольно любопытно. На последней странице автор оставлял своего героя перед запертой дверью спальни. Лишь потом, уже как бы в постскриптуме , дверь отворялась перед ним. И Она – теперь не припомнить, как её звали, то ли Силия, то ли София, безликое воплощение физического и духовного совершенства, а вернее, порождение мужского воображения – Она являлась в шёлковом саке, сквозь который розовато просвечивали её члены, и снявши сей сак через голову, готова была повернуться к герою и к читателю, предоставляя им, словно некое обетование, догадку об остальном. Этот случай стал его, Рандольфа, пробирным камнем, на котором сверкнула, пробудилась его мужественность. Он не ведал тогда, что такое этот сак, да и сейчас, пожалуй, не сумел бы сказать с точностью; и в ту пору, в мальчишестве, мог лишь крайне смутно вообразить розоватую женскую плоть, – но то чувство возбуждения было живо поныне… Он ходил взад и вперёд. И как же там, наверху, сейчас она представляет его, которого ожидает?..
Он стал подниматься вверх по очень крутой лестнице, полированного дерева. На ступеньках была постелена ковровая дорожка цвета спелой сливы. Миссис Кэммиш содержала дом в порядке. Дерево лестницы пахло пчелиным воском, блестели латунные прижимные пруты.
Спальня оклеена была обоями с куртинами чудовищных роз на капустно-зелёном фоне. В ней имелись туалетный столик, комод, занавешенный альков, одно кресло с витыми ножками и обитыми тканью подлокотниками, и огромная латунная кровать, на которой сказочной кипой лежали, словно отделяя принцессу от горошины, несколько перин. И над всем этим, под белым, вышитым тамбуром покрывалом и лоскутным одеялом, натянув их поверх колен, высоко к груди, и глядя поверх них, восседала в ожиданье она. «Сака» не было, а была белая батистовая ночная сорочка с высоким горлом и со сложными оборками, защипочками, и с шитьём по вороту и манжетам, застёгнутая на ряд крошечных обтяжных пуговок. Её лицо, белое и отчётливое, чуть мерцало при свете свечи, точно выточенное из кости. Ни намёка на розовое. А волосы… такие удивительные, такие бледные… их так много… от плетения в косы они сплоились, и теперь ломаными упругими волнами, снопами спадали на плечи, и сияли металлом в свете свечи, и опять – да, опять! – в них был лёгкий оттенок зелёного, отражение большого глазурованного кашпо с папоротником, чьи сильные листья формою напоминали мечи… Она молча, молча смотрела на него.
В отличие от многих, она не обозначала своего присутствия в комнате, не уставляла подзеркальник и комод женскими вещицами. На одном из стульев стоял, точно покосившаяся, подрагивающая клетка, её кринолин, со стальными полосками и крючками. Под тем же стулом помещались маленькие изумрудные ботинки. Ни щётки для волос, ни склянки с притираниями. Он поставил свою свечу на столик и, выступя за круг света, в потёмках, проворно разделся. Она продолжала смотреть на него. Он поймал её взгляд, едва к ней повернулся. Ей ничего бы не стоило лечь, глядеть в сторону, но она не пожелала этого сделать.
И когда он заключил её в объятья, она спросила, грубовато:
– Как, не страшно?
– Нет, теперь уж ни капельки. Моя заколдованная тюленька, моя белая госпожа, Кристабель…
То была первая из этих долгих странных ночей. Она встретила его с пылкостью, такой же неистовой, как его собственная, и, распахнув себя для удовольствий, искушённо добивалась его ласк, и с краткими животными криками, пожимая его руки, требовала всё новых. Она гладила его по волосам, целовала его веки, но сверх этого не предпринимала ничего, чтобы доставить удовольствие ему, мужчине, – и во все эти ночи не сменила своего обыкновения. Он однажды, в какой-то момент, подумал, что держать её в объятиях – всё равно что держать самого Протея, неуловимого, – словно жидкость, она протекала сквозь его жаждущие пальцы, точно вся была морем, волнами, вздымавшимися вокруг него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187