"Все про меня знает, даже не спрашивает, что да как". Филин
покорно засосал кубик, выждал пока отпустит и уж тут дал себе слово
поехать к бабке Шпындро. Поездка его обяжет к ласковости, но тут уж ничего
не поделаешь, он про себя решил дать добро Шпындро; у соискателя выезда
всё везде чисто, проколов не числилось за ним, стерильная анкета да и
благодарность Шпындро не застрянет на пути от желания оделить доброхота до
свершения этого дела.
Филин завершил ужин, в ванной прополоскал рот, сгреб с вешалки в
прихожей газеты и ринулся в гостиную; дочери притихли под грозным взглядом
отца, напоминая затравленностью взоров зверьков, загнанных в угол.
Услада старости! Филин опустился в кресло, седая грива опутала
льняной подголовник-салфетку, обшитую по краям и предусмотрительно
наброшенную женой на любимое кресло главы семьи.
Привлекательность дочерей, вначале проявившись, радовала; в их юные
годы страшила отца и не напрасно; теперь же, когда одной минуло двадцать
пять, а другой двадцать восемь, он пропитался защитным безразличием и
только часто сверлило: содержать их понадобится по гроб жизни. Обе сходили
замуж, обе развелись, слава богу без потомства, ни один ухажер дочерей
никогда не нравился отцу. Это были люди другого круга, непостижимого
опыта, и они никогда не нашли бы с Филиным общего языка. Они не боялись,
эти молодые и средних лет мужчины, а Филин боялся всю жизнь, трясся
нутряно от любого недоброго взгляда вышестоящих и, если отбросить наносное
и случайное, самым верным спутником его на протяжении долгих лет оставался
страх; и Филин не понимал и осуждал людей, не ведающих его. Казалось
несправедливым, что их безмятежность будто бы оплачена страхами всей его
жизни. Теперь-то не бояться естественно, но они не знали и толики
пережитого им и найти пути друг к другу, добиться понимания меж
разделенными эпохой существами не проще, чем беседовать слепому с глухим.
Филин делал только то и только так, что делали все, кто хотел выжить в
непростые времена и не только выжить, а вкусно есть и сладко пить. И
теперь, поднаторев в служебных баталиях, отвоевав право на свой кусок
хлеба с маслом, вколотив все без остатка силы, отпущенные при появлении на
свет наверное не для постного, бессмысленного сидения в кабинетах и не для
бормотания шамански вязких уверений с разновысоких трибун, он видел
наградой всех усилий двух молодых чужих женщин, не испытывающих к нему
симпатии, ни благодарности, ни даже кровной тяги и толстую, безобразно
безликую женщину, которую никогда не любил, не понимал и тоже боялся, как
всех, с кем вступил в жизнь и прошел по ее дорогам, и дожил до поры
угасания.
Телефон выплюнул из пластмассового тельца высокий, дробный звон, и
обе дочери бросились к аппарату, как голодные птахи на крохи хлеба.
Филин прикрылся газетой, начал медленно перелистывать страницы,
фиксируя заголовки, поразительно схожие уже многие годы, читая лишь
фамилии авторов статей и задерживая взгляд на мутноватых фото страстей и
бед в дальних далях. Отвлечься от дум о работе не удавалось: его вниманием
целиком владели Шпындро и Кругов, он знал, что эти гладкие, отутюженные
мальчики под или чуть за сорок непросты и не безобидны, что тоже научились
плодить защитников, высылать передовые дозоры, ловить на лету тонкие,
будто паутина, слухи, отфильтровывать их, извлекая необходимое, вести
прощупывания, складывать мозаику случайных сведений и - главное - овладели
в совершенстве игрой в угождение, не примитивное, густо смазанное
выходящим из моды подхалимажем, а в угождение изощренное, полутонами
единомыслия, угождение очевидно добровольное, а не навязанное, такое
угождение, которое не оскорбляло и не сводило к типу непозволительного
примитива того, кому угождали. Звонки еще не хлынули, но Филин не
сомневался - наступило затишье перед бурей. Поэтому в его интересах, как
можно быстрее провернуть необходимое для отъезда Шпындро, не желая
подвергаться ежедневным атакам, обеспечить себе возможность развести
руками: я бы и рад, да поздно. Конечно, так Филин не думал, он мог бы так
думать, если бы годами из него не выбивали дурь самостоятельности, не
выжимали лишнее, непривычное, не отучив к концу жизни мыслить вовсе. Филин
утешал себя обкатанными как галька соображениями о деловитости Шпындро, о
его надежности - вот только в чем? - о том, что Шпындро полностью
соответствовал тому стандартному представлению о тех, кому дозволено
выезжать, и представление это вбирало в себя вовсе не деловую хватку или
особенности ума, его склада и сильных сторон, а иные качества: набор
формальных атрибутов, анкетные данные, а более всего то, что уже однажды
был, а значит вступил в то неоговоренное бумагами, но незримо существующее
братство особенных людей, - выездных, особенных не умением делать дело, а
умением его не делать и скрывать это так виртуозно, что подкопаться не
удавалось и самым въедливым. Филин-то знал: исчезни в одночасье его
учреждение со всеми кабинетами, ничего не изменится... до смешного
ничего... иногда у него сосало под ложечкой при таких мыслях. Он не
сомневался, что и другие это знали, но боязнь цепной реакции и
необъяснимая и спасительная способность мозга не думать о нехорошем
спасала многих и не один год.
Филин глянул на часы, включил телевизор; старшая дочь швырнула
похрипывающую по-мужски трубку на диван и выбежала в спальню к другому
телефону. Младшая удалилась на кухню к матери. Филин представил
мечтательно, как покупает по квартире каждой, но тогда замрет возведение
дачи и отпущенные ему годы протекут в заточении городской квартиры, тесной
и пыльной от обилия вещей, бесцеремонно вселяющихся сюда десятилетиями да
с таким напором, что хозяевам оставалось все меньше и меньше места.
Жена вошла в комнату медленно, расталкивая перед собой воздух,
пропитанный дорогой парфюмерией, удушливые волны катили на Филина и били в
нос и сводили с ума напоминанием о дочерях, которых он любил и ненавидел,
и боялся от того, что в тайне им предопределил отогревать себя в старости
и теперь понимал, что никто отогревать его не намерен.
Выжать из Шпындро можно немало, только при Филине тот отъезжал четыре
раза по-крупному и на отменные угодья, к тому же жена Шпындро - а Филин
украшал стол раза три-четыре на домашних приемах у Игоря Ивановича -
принадлежала к типу неутомимых бесстыдных стяжательниц, не только не
маскирующих своих ухваток и повадок, а всецело ими гордящихся и своим
бесстыдством не оставляющих пути к отступлению совестливым людям или по
крайней мере таким, каких хоть изредка, хоть раз в год, хоть раз в жизни
посещает раскаяние.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
покорно засосал кубик, выждал пока отпустит и уж тут дал себе слово
поехать к бабке Шпындро. Поездка его обяжет к ласковости, но тут уж ничего
не поделаешь, он про себя решил дать добро Шпындро; у соискателя выезда
всё везде чисто, проколов не числилось за ним, стерильная анкета да и
благодарность Шпындро не застрянет на пути от желания оделить доброхота до
свершения этого дела.
Филин завершил ужин, в ванной прополоскал рот, сгреб с вешалки в
прихожей газеты и ринулся в гостиную; дочери притихли под грозным взглядом
отца, напоминая затравленностью взоров зверьков, загнанных в угол.
Услада старости! Филин опустился в кресло, седая грива опутала
льняной подголовник-салфетку, обшитую по краям и предусмотрительно
наброшенную женой на любимое кресло главы семьи.
Привлекательность дочерей, вначале проявившись, радовала; в их юные
годы страшила отца и не напрасно; теперь же, когда одной минуло двадцать
пять, а другой двадцать восемь, он пропитался защитным безразличием и
только часто сверлило: содержать их понадобится по гроб жизни. Обе сходили
замуж, обе развелись, слава богу без потомства, ни один ухажер дочерей
никогда не нравился отцу. Это были люди другого круга, непостижимого
опыта, и они никогда не нашли бы с Филиным общего языка. Они не боялись,
эти молодые и средних лет мужчины, а Филин боялся всю жизнь, трясся
нутряно от любого недоброго взгляда вышестоящих и, если отбросить наносное
и случайное, самым верным спутником его на протяжении долгих лет оставался
страх; и Филин не понимал и осуждал людей, не ведающих его. Казалось
несправедливым, что их безмятежность будто бы оплачена страхами всей его
жизни. Теперь-то не бояться естественно, но они не знали и толики
пережитого им и найти пути друг к другу, добиться понимания меж
разделенными эпохой существами не проще, чем беседовать слепому с глухим.
Филин делал только то и только так, что делали все, кто хотел выжить в
непростые времена и не только выжить, а вкусно есть и сладко пить. И
теперь, поднаторев в служебных баталиях, отвоевав право на свой кусок
хлеба с маслом, вколотив все без остатка силы, отпущенные при появлении на
свет наверное не для постного, бессмысленного сидения в кабинетах и не для
бормотания шамански вязких уверений с разновысоких трибун, он видел
наградой всех усилий двух молодых чужих женщин, не испытывающих к нему
симпатии, ни благодарности, ни даже кровной тяги и толстую, безобразно
безликую женщину, которую никогда не любил, не понимал и тоже боялся, как
всех, с кем вступил в жизнь и прошел по ее дорогам, и дожил до поры
угасания.
Телефон выплюнул из пластмассового тельца высокий, дробный звон, и
обе дочери бросились к аппарату, как голодные птахи на крохи хлеба.
Филин прикрылся газетой, начал медленно перелистывать страницы,
фиксируя заголовки, поразительно схожие уже многие годы, читая лишь
фамилии авторов статей и задерживая взгляд на мутноватых фото страстей и
бед в дальних далях. Отвлечься от дум о работе не удавалось: его вниманием
целиком владели Шпындро и Кругов, он знал, что эти гладкие, отутюженные
мальчики под или чуть за сорок непросты и не безобидны, что тоже научились
плодить защитников, высылать передовые дозоры, ловить на лету тонкие,
будто паутина, слухи, отфильтровывать их, извлекая необходимое, вести
прощупывания, складывать мозаику случайных сведений и - главное - овладели
в совершенстве игрой в угождение, не примитивное, густо смазанное
выходящим из моды подхалимажем, а в угождение изощренное, полутонами
единомыслия, угождение очевидно добровольное, а не навязанное, такое
угождение, которое не оскорбляло и не сводило к типу непозволительного
примитива того, кому угождали. Звонки еще не хлынули, но Филин не
сомневался - наступило затишье перед бурей. Поэтому в его интересах, как
можно быстрее провернуть необходимое для отъезда Шпындро, не желая
подвергаться ежедневным атакам, обеспечить себе возможность развести
руками: я бы и рад, да поздно. Конечно, так Филин не думал, он мог бы так
думать, если бы годами из него не выбивали дурь самостоятельности, не
выжимали лишнее, непривычное, не отучив к концу жизни мыслить вовсе. Филин
утешал себя обкатанными как галька соображениями о деловитости Шпындро, о
его надежности - вот только в чем? - о том, что Шпындро полностью
соответствовал тому стандартному представлению о тех, кому дозволено
выезжать, и представление это вбирало в себя вовсе не деловую хватку или
особенности ума, его склада и сильных сторон, а иные качества: набор
формальных атрибутов, анкетные данные, а более всего то, что уже однажды
был, а значит вступил в то неоговоренное бумагами, но незримо существующее
братство особенных людей, - выездных, особенных не умением делать дело, а
умением его не делать и скрывать это так виртуозно, что подкопаться не
удавалось и самым въедливым. Филин-то знал: исчезни в одночасье его
учреждение со всеми кабинетами, ничего не изменится... до смешного
ничего... иногда у него сосало под ложечкой при таких мыслях. Он не
сомневался, что и другие это знали, но боязнь цепной реакции и
необъяснимая и спасительная способность мозга не думать о нехорошем
спасала многих и не один год.
Филин глянул на часы, включил телевизор; старшая дочь швырнула
похрипывающую по-мужски трубку на диван и выбежала в спальню к другому
телефону. Младшая удалилась на кухню к матери. Филин представил
мечтательно, как покупает по квартире каждой, но тогда замрет возведение
дачи и отпущенные ему годы протекут в заточении городской квартиры, тесной
и пыльной от обилия вещей, бесцеремонно вселяющихся сюда десятилетиями да
с таким напором, что хозяевам оставалось все меньше и меньше места.
Жена вошла в комнату медленно, расталкивая перед собой воздух,
пропитанный дорогой парфюмерией, удушливые волны катили на Филина и били в
нос и сводили с ума напоминанием о дочерях, которых он любил и ненавидел,
и боялся от того, что в тайне им предопределил отогревать себя в старости
и теперь понимал, что никто отогревать его не намерен.
Выжать из Шпындро можно немало, только при Филине тот отъезжал четыре
раза по-крупному и на отменные угодья, к тому же жена Шпындро - а Филин
украшал стол раза три-четыре на домашних приемах у Игоря Ивановича -
принадлежала к типу неутомимых бесстыдных стяжательниц, не только не
маскирующих своих ухваток и повадок, а всецело ими гордящихся и своим
бесстыдством не оставляющих пути к отступлению совестливым людям или по
крайней мере таким, каких хоть изредка, хоть раз в год, хоть раз в жизни
посещает раскаяние.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78