— Вы что-то путаете, — говорил он и тер лоб, выдыхая густые клубы табачного дыма и щурясь на солнце, которое теперь ему докучало.
Даже всем известные фокусы, которые он охотно показывал, лишь только кто-нибудь припоминал прошлое, не очень-то теперь ему удавались. Он, видимо, замечал это и пытался шквалом красноречия затушевать свои неудачи, однако без особого успеха.
— Я не старею, а просто становлюсь старше, — утверждал он. — Мне представляется, будто прошло каких-ни-
будь два дня, один плохой, один хороший, а теперь наступает третий, утро немножко коротковато, вечер подлинней, а потом ночь, которой я никогда не боялся, никогда.
Говорил он, пожалуй, еще уверенней, чем в молодые годы, настойчиво разъяснял то или другое, но если с ним не соглашались, ершился, мог оскорбить и часто бывал несправедлив. Он был полон энергии и старался создать впечатление, будто способен осуществить все, что задумал. В мое последнее посещение он бегал взад и вперед по комнате, причем держался подчеркнуто прямо, твердо ступал, демонстрируя жажду деятельности и оптимизм, но я не мог отделаться от впечатления, что на самом-то деле все обстоит совсем не так.
Нет, это был уже не тот дядя Ганс, каким я его всегда знал и каким так восхищался, незаурядный человек, в конце концов придавленный бременем всего пережитого, бременем, которого никто другой не вынес бы. После долгих расспросов я узнал, что именно произошло в тот день и в последующую ночь, когда он еще раз поехал к внуку, не застал его, поздно вечером вернулся в Зандберг, вышел из автобуса и был сбиг мотоциклом.
Ночь он еще провел в полном сознании и даже, вопреки первому впечатлению, пробудил у врачей надежду, что травмы, полученные при падении на шоссе, не опасны для жизни. Поэтому они допустили парня, который явился виновником несчастного случая, в больничную палату. Оба настойчиво этого требовали и оставались вдвоем, пока не забрезжило утро. Лишь ночная сестра, изредка во время обхода заходившая на несколько минут в палату, была тому свидетельницей и рассказала потом, как оживленно и, однако, рассудительно они друг с другом разговаривали.
— Если вытянет, так это будет чудо, — сказал хирург и закурил сигарету, когда старика внесли к нему в отделение интенсивной терапии.
Ломаного гроша, казалось, не стоила уже эта жизнь, операция длилась несколько часов, а затем приговоренный к смерти очнулся после наркоза, узнал парня, стоявшего за стеклянной дверью, и сказал:
— Впустите его ко мне.
Это было неразумно и противоречило всем правилам, тем не менее после того, как дядю Ганса положили в отдельную палату, желание ею исполнили.
— Только недолго, пожалуйста, — предупредил врач дядю Ганса.
Через полчаса он открыл дверь, но, услышав несколько слов и поняв, насколько жизненно важен этот разговор для обоих, ушел, оставив его с парнем наедине.
Это сообщил мне позднее врач, доктор Бургк, да и ночная сестра, она неоднократно измеряла дяде Гансу температуру, проверяла пульс и давала предписанные лекарства, целиком и полностью подтвердила показания парня, который должен был держать передо мной ответ после того, как я наконец напал на след всех этих фактов.
— Почаще к нему заглядывайте, — наказал врач ночной сестре; он уже облачился в новый зеленый халат, только что опять под вой сирены доставили тяжело раненного. — Странно, — добавил он еще, перед тем как направиться к двери с матовым стеклом, возле которой дожидался паренек, умолявший чуть ли не со слезами на глазах впустить его.
Врачу было немногим более тридцати лет, сестре — двадцать, а злосчастному мотоциклисту — восемнадцать, у него было круглое, простодушное лицо, испуганные глаза, на лбу белел кусочек пластыря, потому что при падении шлем у него съехал в сторону.
Автобус прибыл в двадцать один час сорок пять минут. Это случилось тринадцатого ноября, ненастный вечер, на реке и мосту, возле которого находилась автобусная остановка, стоял туман. Но фонари хорошо освещали дорогу, которую дяде Гансу предстояло перейти, направляясь к Голубому озеру. Когда он позади автобуса вышел на мостовую, то увидел на мосту свет фары, заколебался, сделал несколько поспешных шагов, чтобы заблаговременно перейти на другую сторону, потом вдруг остановился, подумав, что не успеет, попятился назад и угодил под мотоцикл, поскольку водитель рассчитывал объехать его сзади.
— Мне надо было затормозить, — сказал парень.
— Нет, это была моя оплошность, — возразил дядя Ганс. — Как вы могли предположить, что я отступлю назад, попячусь как последний дурак и врежусь в мотоцикл?
Так это произошло, так попали они в этот переплет, при котором каждый брал вину на себя, один — борясь со смертью, другой — с жизнью, казавшейся загубленной и ставшей невыносимой за какие-то секунды, доли секунд, выжженные теперь в памяти до конца дней.
— Вы не должны умирать, — сказал паренек.
— Я и не собираюсь,— ответил старик.
О чем он в действительности думал, не мог бы сказать ни один человек, это не попало ни в какой протокол и являлось бы догадкой, истолкованием, неприложимым к такому характеру, противоречащему всяким нормам, заурядности и принятым мнениям.
Но о войне и мире речь шла. «Война войне» — так назывался роман, который дядя Ганс недавно читал, два толстенных тома, он был неутомимьш читателем.
— Заглавие хорошее, оно верно выражает положение дел сейчас,— услышала сестра, как говорил дядя, когда в первый раз после полуночи вошла в палату. Он разгорячился, потому что знал автора и особенно его ценил, считал его своим учеником, даже больше чем учеником.— Этот человек, который знает, где его место, и говорит и пишет то, что думает, не какой-нибудь флюгер! — Дядю Ганса злило, что еще оставалось прочесть двести страниц, а книгу нельзя достать. По словам сестры, библиотека на ночь была закрыта, и он, возможно, так никогда и не узнает, чем кончается книга и улучшится ли положение дел.— Па протяжении почти тысячи страниц я все надеялся, что автор еще ухватит наиважнейшее,— продолжал он.— Он пришел ко мне в редакцию совсем неопытным новичком, одному богу известно, куда только я его не посылал, и всегда он писал о самом крохотном уголке, словно это был целый мир. А вы вот, молодые ребята, теперь стоите и из-за деревьев не видите леса, самих себя не видите, какие вы на самом деле есть. И как, жалея, мы должны быть безжалостны.
— Разве мы плохие? — спросил довольно-таки наивный и неначитанный паренек, которого школа выпустила в жизнь с несколькими цитатами из Гёте и Горького, Маркса и других великих мыслителей Много хорошего, что, однако, пролетело мимо ушей, снова и снова услышанное, а теперь сказанное кем-то совсем по-другому. Все это, казалось, не имело никакого отношения к тем секундам возле окутанного туманом моста, долям секунды между автобусом и тротуаром и тем более мгновению, когда старик рухнул на мостовую и, лежа весь в крови, раскрыл глаза и только спросил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76