Однако горожане уже перестали печь хлеб дома, как это делают крестьяне, и ограничивались тем, что ставили тесто, которое затем относилось к старухе Анэ. У нее была печь для общего пользования, и она брала за выпечку по десяти эре с каравая.
Весь здешний уклад жизни был нам чужд; и, что еще хуже, у нас не было даже надежды к нему приспособиться. Мы были бедны, не имели ни земли, ни скота.
— При первой же возможности переменим квартиру,— каждый день говорила мать. — Заведем поросенка, кур и собственный огород.
Мать не ограничивалась одними мечтами. Если у нас не было своей земли, из этого вовсе не следовало, то мы должны весь свой век обходиться только покупным хлебом, — тем более что у здешних жителей домашний хлеб считался чуть ли не залогом спасения души. И вот однажды в пятницу мать купила пшеничной муки и кардамону, замесила тесто и поставила его на печку, чтобы дать подняться. А на следующий день мы пошли к старухе Анэ.
Мать взяла меня с собой,— может быть, хотела на всякий случай иметь хоть какую-нибудь опору. В пекарне собралось много женщин; они стояли вдоль длинного стола, валяли караваи, метили их начальными буквами своих фамилий, чтобы не перепутать, и сплетничали. Шум стоял такой, словно на берег слетелись птицы, но когда вошли мы, все разом смолкли. Мать нашла себе местечко в конце длинного соснового стола, выложила тесто и принялась валять; я жался к ней, смущенный всеобщим вниманием.
Женщины косились на мать и пересмеивались: она не так валяла булку. Но мать была не из тех, кто сдается без боя. Когда ей стало невтерпеж, она повернулась ко мне и сказала:
— Ох, господи, я тут бьюсь изо всех сил, а другие так и родятся умелыми.
— Век живи —век учись, — изрекла одна из женщин, ни к кому, собственно, не обращаясь.
— А пока не научишься, терпи попреки, — ответила мать.
Женщины смолкли и помогли матери управиться с тестом. Утром в воскресенье каждый из нас получил к кофе по куску чудесной белой домашней булки. Больше нам не дали, так как ее должно было хватить на всю неделю.
Рабочих — в том смысле, как мы это понимали,— здесь не было; горожане рыбачили, занимались тем или иным ремеслом и по временам брались за случайную работу; если у человека не было профессии или хоть небольшого хозяйства, считалось, что у него нет и куска хлеба. В столице мне уже приходилось присутствовать при столкновении социалистов с полицией на «Лугу», а в этом городе люди и жили и думали по-деревенски.
— Еще горожанами называются! — говорила мать, фыркая. — Самые настоящие крестьяне! У них только и дум что о земле. Они прямо как дети, которые боятся выпустить из рук материнскую юбку; дай им хоть за подол подержаться — они и довольны!
Да, мы попали в особый мир. Все дома были одноэтажные, и женщины приходили к матери с расспросами: правда ли, что в столице люди живут друг у друга над головами, как на какой-нибудь колокольне. А куда же девают мусор и тому подобное?
— Да просто сбрасывают друг на друга, — отвечала мать. — И каждую субботу моют голову.
Здесь при каждом доме был сад, и обычно дом окружали большие тенистые деревья. Коров держали не все, большинство заводило только кур и поросят, а также гусей и уток. Но такие люди считались скорее бедными, а зажиточные, разумеется, имели землю за городом. Каждый человек пользовался уважением в зависимости от того, сколько имел скота и земли.
Но мы не подходили даже под категорию бедных людей, у нас ведь не было собственного дома, мы снимали жилье, — этим все было сказано. Людей, снимавших квартиру, было не так-то много в городе, и этому соответствовало количество и качество наемных помещений; сдавались строения, которые были недостаточно хороши для самих хозяев, но которые им еще не хотелось сносить. За квартиру из двух комнат с кухней брали около кроны в неделю. Для тех, кто не в состоянии был заплатить даже такую ничтожную сумму, город выстроил длинный, как кишка, барак с дешевыми каморками; а тем, кому и это было не по средствам, оставался только работный дом. Так что мы, оказывается, находились еще не на самом дне. Сознание этого давало известное удовлетворение, так как при старых порядках для человека всего важнее была возможность смотреть хоть на кого-нибудь сверху вниз, а не только снизу вверх.
Самое странное в здешнем быту было то, что при наличии достаточного количества продуктов трудно все-таки было достать необходимое. Каждая семья снабжалась продуктами из собственного сада или огорода и старалась по мере возможности запастись на целый год, тогда как мы привыкли все покупать по мелочам. Здесь картофель продавался только мешками, а пучка зелени для супа, например, купить было нельзя.
— Нам необходим огород!—в отчаянии говорила мать. Приходилось выпрашивать все «из милости». Да, здесь нельзя было сказать: «Сбегай-ка в лавочку за зеленью для супа, да смотри, чтоб было побольше петрушки!» Мать то и дело спохватывалась и сетовала на себя. Чистое наказание!
И с молоком было трудно, особенно вначале, хотя почти в каждом доме держали корову. Некоторые считали, что за молоко неудобно брать деньги, и даром отдавали все излишки. Но к таким людям мать не позволяла ходить: бесплатным молоком могли пользоваться только бедняки. В тех же домах, где молоко продавалось, как, например, у пивовара, требовали, чтобы мы каждый день брали одно и то же количество.
— Да они с ума сошли!—сказала мать. — Хотят довести нас до работного дома!
Снятого молока она еще могла бы брать по литру в день, оно стоило всего два эре, — но оно шло у хозяев на поило телятам и поросятам. Литр цельного молока стоил восемь эре.
Все зависело главным образом от добрых отношений,— а к нам, как к чужим, относились подозрительно. Нас не избегали, как других пришельцев: отец сам ведь был здешним уроженцем, и в городе жили многие из его товарищей детства; это служило известного рода ручательством,— но нас как бы держали в карантине, и прошло немало времени, прежде чем нас окончательно признали за своих.
И то сказать, в нашем копенгагенском семействе было много странного и смешного — как в одежде, так и в повадках. Мы были людьми слишком откровенными и прямыми по сравнению с борнхольмцами, которые до сих пор отличаются сдержанностью и осторожностью и предпочитают, чтобы не они, а другие попадали впросак. Особенно наша мать привыкла говорить все начистоту. Другие женщины помалкивали, выжидая, пока она проговорится, а потом из уст в уста передавалось, что сказала мадам Андерсен, и нам, детям, доставалось за это в школе: нас дразнили и высмеивали.
Хотели мы того или нет, но мы всегда служили предметом насмешек. Мать, например, послала нас однажды в лавочку за кислой, то есть затертой на уксусе, горчи-чей, и над нами начали потихоньку посмеивайся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Весь здешний уклад жизни был нам чужд; и, что еще хуже, у нас не было даже надежды к нему приспособиться. Мы были бедны, не имели ни земли, ни скота.
— При первой же возможности переменим квартиру,— каждый день говорила мать. — Заведем поросенка, кур и собственный огород.
Мать не ограничивалась одними мечтами. Если у нас не было своей земли, из этого вовсе не следовало, то мы должны весь свой век обходиться только покупным хлебом, — тем более что у здешних жителей домашний хлеб считался чуть ли не залогом спасения души. И вот однажды в пятницу мать купила пшеничной муки и кардамону, замесила тесто и поставила его на печку, чтобы дать подняться. А на следующий день мы пошли к старухе Анэ.
Мать взяла меня с собой,— может быть, хотела на всякий случай иметь хоть какую-нибудь опору. В пекарне собралось много женщин; они стояли вдоль длинного стола, валяли караваи, метили их начальными буквами своих фамилий, чтобы не перепутать, и сплетничали. Шум стоял такой, словно на берег слетелись птицы, но когда вошли мы, все разом смолкли. Мать нашла себе местечко в конце длинного соснового стола, выложила тесто и принялась валять; я жался к ней, смущенный всеобщим вниманием.
Женщины косились на мать и пересмеивались: она не так валяла булку. Но мать была не из тех, кто сдается без боя. Когда ей стало невтерпеж, она повернулась ко мне и сказала:
— Ох, господи, я тут бьюсь изо всех сил, а другие так и родятся умелыми.
— Век живи —век учись, — изрекла одна из женщин, ни к кому, собственно, не обращаясь.
— А пока не научишься, терпи попреки, — ответила мать.
Женщины смолкли и помогли матери управиться с тестом. Утром в воскресенье каждый из нас получил к кофе по куску чудесной белой домашней булки. Больше нам не дали, так как ее должно было хватить на всю неделю.
Рабочих — в том смысле, как мы это понимали,— здесь не было; горожане рыбачили, занимались тем или иным ремеслом и по временам брались за случайную работу; если у человека не было профессии или хоть небольшого хозяйства, считалось, что у него нет и куска хлеба. В столице мне уже приходилось присутствовать при столкновении социалистов с полицией на «Лугу», а в этом городе люди и жили и думали по-деревенски.
— Еще горожанами называются! — говорила мать, фыркая. — Самые настоящие крестьяне! У них только и дум что о земле. Они прямо как дети, которые боятся выпустить из рук материнскую юбку; дай им хоть за подол подержаться — они и довольны!
Да, мы попали в особый мир. Все дома были одноэтажные, и женщины приходили к матери с расспросами: правда ли, что в столице люди живут друг у друга над головами, как на какой-нибудь колокольне. А куда же девают мусор и тому подобное?
— Да просто сбрасывают друг на друга, — отвечала мать. — И каждую субботу моют голову.
Здесь при каждом доме был сад, и обычно дом окружали большие тенистые деревья. Коров держали не все, большинство заводило только кур и поросят, а также гусей и уток. Но такие люди считались скорее бедными, а зажиточные, разумеется, имели землю за городом. Каждый человек пользовался уважением в зависимости от того, сколько имел скота и земли.
Но мы не подходили даже под категорию бедных людей, у нас ведь не было собственного дома, мы снимали жилье, — этим все было сказано. Людей, снимавших квартиру, было не так-то много в городе, и этому соответствовало количество и качество наемных помещений; сдавались строения, которые были недостаточно хороши для самих хозяев, но которые им еще не хотелось сносить. За квартиру из двух комнат с кухней брали около кроны в неделю. Для тех, кто не в состоянии был заплатить даже такую ничтожную сумму, город выстроил длинный, как кишка, барак с дешевыми каморками; а тем, кому и это было не по средствам, оставался только работный дом. Так что мы, оказывается, находились еще не на самом дне. Сознание этого давало известное удовлетворение, так как при старых порядках для человека всего важнее была возможность смотреть хоть на кого-нибудь сверху вниз, а не только снизу вверх.
Самое странное в здешнем быту было то, что при наличии достаточного количества продуктов трудно все-таки было достать необходимое. Каждая семья снабжалась продуктами из собственного сада или огорода и старалась по мере возможности запастись на целый год, тогда как мы привыкли все покупать по мелочам. Здесь картофель продавался только мешками, а пучка зелени для супа, например, купить было нельзя.
— Нам необходим огород!—в отчаянии говорила мать. Приходилось выпрашивать все «из милости». Да, здесь нельзя было сказать: «Сбегай-ка в лавочку за зеленью для супа, да смотри, чтоб было побольше петрушки!» Мать то и дело спохватывалась и сетовала на себя. Чистое наказание!
И с молоком было трудно, особенно вначале, хотя почти в каждом доме держали корову. Некоторые считали, что за молоко неудобно брать деньги, и даром отдавали все излишки. Но к таким людям мать не позволяла ходить: бесплатным молоком могли пользоваться только бедняки. В тех же домах, где молоко продавалось, как, например, у пивовара, требовали, чтобы мы каждый день брали одно и то же количество.
— Да они с ума сошли!—сказала мать. — Хотят довести нас до работного дома!
Снятого молока она еще могла бы брать по литру в день, оно стоило всего два эре, — но оно шло у хозяев на поило телятам и поросятам. Литр цельного молока стоил восемь эре.
Все зависело главным образом от добрых отношений,— а к нам, как к чужим, относились подозрительно. Нас не избегали, как других пришельцев: отец сам ведь был здешним уроженцем, и в городе жили многие из его товарищей детства; это служило известного рода ручательством,— но нас как бы держали в карантине, и прошло немало времени, прежде чем нас окончательно признали за своих.
И то сказать, в нашем копенгагенском семействе было много странного и смешного — как в одежде, так и в повадках. Мы были людьми слишком откровенными и прямыми по сравнению с борнхольмцами, которые до сих пор отличаются сдержанностью и осторожностью и предпочитают, чтобы не они, а другие попадали впросак. Особенно наша мать привыкла говорить все начистоту. Другие женщины помалкивали, выжидая, пока она проговорится, а потом из уст в уста передавалось, что сказала мадам Андерсен, и нам, детям, доставалось за это в школе: нас дразнили и высмеивали.
Хотели мы того или нет, но мы всегда служили предметом насмешек. Мать, например, послала нас однажды в лавочку за кислой, то есть затертой на уксусе, горчи-чей, и над нами начали потихоньку посмеивайся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46