ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Шведы были отчаянные буяны, но отец умел с ними ладить. Действуя слаженно, они могли справиться с любым делом; незатейливая песенка помогала им дружно работать. На них можно было вполне положиться, когда требовалось сдать заказ к определенному сроку. «Они горазды на работу, да и песни хорошо поют», — говорил отец. Сам он почти никогда не пел; во всяком случае в детстве я редко слышал его пение. Но, может быть, несмотря на угрюмую внешность, в душе его таилась потребность в песне. Веселость шведских рабочих рассеивала его угнетенное настроение, которое обычно проходило только под влиянием алкоголя.
Шведы любили отца и хорошо отзывались о нем, что он, несомненно, ценил, хотя делал вид, будто не считается с чужим мнением. Как руководитель работ он пришелся им по душе, держал себя не как начальник, а как товарищ, и сам работал вместе с ними. Не скупился он, когда надо, и на угощение. Однако он был способен одним ударом сбить с ног человека, если это требовалось для поддержания порядка.
Местные рабочие и шведы не очень-то ладили между собой. У борнхольмцев было немало национального высокомерия; они с предубеждением относились к шведам и считали их людьми второго сорта. Шведы же презирали местных рабочих за мещанство. Работать вместе они не могли — и темпы и весь стиль у них были иные, поэтому приходилось ставить их отдельно. Шведы называли борнхольмцев «канительщиками», а те в свою очередь ругали шведов «торопыгами».
Мы с Георгом часто наведывались к шведам в сарай. Тогда они вовсю начинали расхваливать отца, одобряя в нем как раз то, что другие ставили ему в вину.
— Чертовски славный парень, — говорили шведы. — Рука у него щедрая, и работник он хороший.
Нас, мальчиков, понятно, радовало, что шведы так смотрят на вещи. Местные жители вели себя совсем иначе: когда отец угощал их, они пили, а потом упрекали его за расточительность, черту мало приятную. Впрочем, до некоторой степени они были правы, осуждая отца, так как щедрость эта шла в ущерб его собственной семье.
Щедрость отца могла вызвать одновременно и гордость и возмущение; трудно было дать ему приемлемую для всех оценку.
Бесконечный внутренний спор с самим собой, спор, в котором то и дело выдвигались доводы «за» и «против» отца, темной тенью омрачил все мое детство. Я готов был горячо восхищаться отцом и постоянно старался найти что-нибудь, что могло бы поддержать во мне это восхищение. Но это мне не удавалось, потому что стоило взглянуть на него глазами семьи, глазами матери, и я не мог найти в нем того, чем прежде так восхищался. Мне приходилось выбирать между матерью и отцом, как между двумя противоположностями, я никак не мог одинаково любить их обоих.
Матери не нравилось, что мы заходили к шведским рабочим и что отец вообще держал себя с ними по-товарищески. Я ее тогда не понимал, — мне казалось, что она, как и все другие, замечает лишь то, что они ведут беспорядочную жизнь и ругаются по воскресеньям чуть ли не чаще, чем по будням. Мать враждебно относилась ко всему, что поощряло в отце склонность к бродяжничеству. Не думаю, чтобы она хоть отчасти считала свои мечты сбывшимися, когда отец добился назначения подрядчиком. Но она с прежней неутомимостью продолжала бороться за благополучие семьи.
А меня тянуло к шведским рабочим, — ведь у них было так интересно. Сарай казался мне настоящим лагерем. Здесь жило человек двадцать; одни постоянно что-то стряпали, ели и выпивали; другие играли в карты и пели песни; все ругались так, что, казалось, самый воздух был пропитан адским запахом серы и кипящей смолы. Один пожилой рабочий, высокий, грузный мужчина по имени Эрик Перссон рассказывал истории, полные жутких подробностей: о сыновьях, обиженных при разделе, — глухой ночью они топором рассекали лбы своим родителям, братьям и сестрам, деду и бабке — решительно всем; о мальчиках и девочках, которые любили друг друга с детства, когда еще готовились к конфирмации, и у которых вдруг появлялись дети; о несчастной любви хозяина и работницы, о тайных родах; о чудовищных драках между шахтерами, кидавшимися друг на друга с мотыгами и железными ломами, от удара которых черепа трескались, как яичная скорлупа. А иногда какой-нибудь молодой рабочий затягивал чувствительную песню о белой березке, ясной ночи и маленькой Ингрид. Для мальчика, жаждавшего интересных переживаний, это было равносильно возможности заглянуть в неведомое; серые будни приобретали таинственную, жуткую окраску. Приоткрывалась дверь в мир чудес; оставалось только дать волю фантазии.
Эрик Перссон имел своеобразную внешность: он был большого роста, весь багровый и в каких-то пятнах; он рассказывал и одновременно жевал черный хлеб с вареным свиным салом. Эрик сидел прямо на полу, положив себе на колени доску, на которой лежал кусок сала и черный хлеб; рядом стояла большая бутыль с водкой. По временам он прерывал свой рассказ, — всегда на самом интересном месте, — отрезал большим ножом кусок сала и ломоть хлеба и задумчиво принимался жевать, забыв обо всем на свете. Он не слышал вопросов присутствующих: «Ну что же дальше, тысяча чертей? Чего еще наплетешь нам?», и спокойно продолжал есть. И вдруг лицо ею вновь оживлялось, он вытирал лезвие ножа о толстые штаны и продолжал рассказ.
Я обожал сало с черным хлебом и, наверное, следил за ним жадным взглядом, потому что однажды Эрик Перссон молча протянул мне кусок. Я хотел взять угощение, но, увидав толстую руку с рыжими волосами и желтыми пятнами, вздрогнул, пол вдруг заходил подо мной ходуном, как пароходная палуба. Ведь это была та рука, та самая противная рука, которая когда-то на пароходе дала мне вкусную булку. Теперь я узнал и голос. И как тогда, я испытал двойственное чувство — отвращения и голода, которое, видно, и теперь сказалось в том, как я принял хлеб с салом. И вдруг Эрик ударил черенком ножа о доску и заорал: «Господи Иисусе, да это ты, мальчуган! Семьсот миллионов чертей, это взаправду ты!» Он поднял меня высоко в воздух, тискал и вертел во все стороны, был вне себя от радости и удивления по поводу такого «чуда», как он говорил. С тех пор он всегда выражал свою любовь ко мне. «Ах ты чертенок этакий!» — сияя, приветствовал он меня, когда я приходил к месту их работы.
К сожалению, Эрик Перссон попал в тюрьму и исчез из поля моего зрения. Он был тайно помолвлен с одной борнхольмской девушкой, но хотя ее родители и были бедняками из бедняков, они все же противились этому браку и заставили дочь порвать с женихом. Эрик ушел с работы и кутил днем и ночью. Однажды загорелся дом родителей его бывшей невесты, живших в полумиле к северу от нашего городка. Дом сгорел до основания, а Эрик Перссон был арестован. Он не мог ничего объяснить следователю, так как ровно ничего не помнил, — в такое состояние он приходил после своих кутежей, — а поэтому был осужден и посажен в тюрьму.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46