оно заставляло брыкаться телят, опьяненных его лаской. У солнца тоже были свои привычки, и все в природе приноравливалось к нему. Солнце разбивало день на определенные отрезки, как будто измеряя, что совершили за это время люди, растения и птицы.
Все в целом — солнце и окружавший меня мир — представлялось мне гигантским часовым механизмом; человеку надо было только прислушиваться к его ритму и приноравливаться к нему. Ритм этот надо уметь улавливать инстинктом, подобно животным и растениям. И те и другие сами уподоблялись маленьким часам, развешанным вокруг большого хронометра, ход которых регулировался его ходом. Если солнце скрывалось за тучами, я все же знал точно, который час, — на это указывали и птицы, и растения, и животные. В девять утра скотина ложилась отдыхать — всегда в одно время, ошибаясь разве на несколько минут; лежала около часа и пережевывала свою жвачку; после полудня она снова отдыхала, всегда в строго определенный час, Каждое утро, перед тем как улететь, скворцы устраивали на большом ясене шумный военный совет; около пяти часов дня они вновь собирались, — но на этот раз для приятной болтовни; я воображал, что они делятся друг с другом впечатлениями, накопленными за день. Совсем легко было узнать приближение часа, когда стаду пора возвращаться домой: все животные щипали траву, повернув головы в сторону города.
Я устроил себе солнечные часы в коровьей лепешке. Они показывали время очень точно, пока солнце не закатывалось; но я быстро предоставил их своей судьбе — сохнуть и рассыпаться, — потому что в них не было надобности. Стадо приходило домой в половине двенадцатого утра и в семь вечера; мать обычно вывешивала на стене лоскут материи — сигнал, что пора гнать скотину. Но я и сам знал это. Постепенно чувство времени вошло в мою плоть и кровь.
Во мне пробудились и другие способности. Я обладал лишь пятью чувствами, присущими человеку; у окружавших меня существ чувств было гораздо больше, и я тоже усвоил некоторые из них. Мальчики, приходившие сюда, завязывали мне в шутку глаза, поворачивали меня раз десять кругом и спрашивали, где север.
Мои чувства обострились и вместе с тем потеряли болезненную восприимчивость, бывшую для меня источником тяжких мучений и казавшуюся такой бессмысленной в тех условиях, в которых я рос. Мать нередко называла меня привередником и сравнивала с «принцессой на горошине», когда я жаловался, например, что у меня что-то пристало к телу и раздражает кожу. Оказывалось, что это был просто волосок, но он вызывал красноту и раздражение. То же самое случалось, когда ко мне кто-нибудь прикасался. Я легко угадывал, что именно сестры и братья чертили пальцем на моей голой спине, и у меня было такое чувство, словно написанная буква или цифра осталась на коже и щекочет меня, пока я сам не проводил рукой по этому месту. «Боже мой, до чего же ты чувствительный», — говорила мать; но это было слишком мягкое выражение. Паразиты почему-то не кусали меня; но когда блоха проползала по моей коже, я мог сосчитать ее ножки, и она оставляла за собой след — линию точек, которые исчезали очень медленно.
Теперь излишняя чувствительность пропала, все мои ощущения приняли иной характер — заострились в основном, самом существенном, и я вступил в тесный контакт с окружающим миром. Моя связь с природой сделалась настолько близкой, что я замечал сразу, когда в моем мирке появлялось что-нибудь постороннее — хотя бы, например, собака. Подкрасться ко мне сзади было не так-то легко: как бы я ни был увлечен игрою, я сразу чувствовал беспокойство и начинал оглядывать поле,— оказывалось, что там идет человек! Люди уже начали поговаривать об этом, и я должен был скрывать свое обостренное чутье, чтобы не сделаться предметом толков и не прослыть человеком со странностями.
Однажды вечером я должен был принести старшему работнику что-то с сеновала, но вернулся обратно с пустыми руками. Белые ночи давно уже прошли, на сеновале было совершенно темно, но я почувствовал, что там кто-то есть. Петер Ибсен, сидевший в комнате и игравший в карты с двумя поденщиками, стал стыдить меня; потом они взяли фонарь, пошли наверх — и
нашли там бродягу, который забрался в сено и уснул. С тех пор в городе долгое время говорили, что я вижу лучше обыкновенных людей.
Примерно в эту же пору меня навестил однажды старший мальчик, с которым я, правда, был знаком, но не дружил никогда. Он подходил ко мне как-то странно, боязливо, то приближаясь, то отступая в сторону, потом вдруг повернулся и крупным шагом двинулся прямо ко мне, втянув голову в плечи.
— Послушай, — шепнул он с застенчивой улыбкой, дотрагиваясь до меня, — правда ли, что ты узнаешь страны света с завязанными глазами?
Улыбаясь, он щурился, морщил верхнюю губу и говорил шепотом. В этот миг мне пришло в голову, что я ведь никогда не слыхал, чтобы он громко разговаривал или кричал.
Я позволил завязать мне платком глаза и повернуть меня несколько раз. Испытание вполне удовлетворило мальчика.
— Это очень интересно, — сказал он с глубокомысленным выражением, приложив палец к носу. — Марриэт рассказывает про индейцев, что они всегда знают, где какая страна света; но я думал, что это враки. А правда ли, что ты всегда чувствуешь приближение человека и никогда ни на что не наткнешься в темноте?
Некоторые считали Якоба немножко странным, и он почти всегда держался особняком на школьной площадке, редко принимал участие в играх, — стоял обычно в стороне с небольшой кучкой школьников, которым всегда что-то рассказывал. Он читал удивительные книги и поэтому знал то, о чем мы не имели никакого представления.
Его мать была вдовой мельника из Хасле. Отец умер, когда Якоб был совсем маленьким. Затем они переехали в Нексе, где вдова купила небольшой домик. У нее была еще дочь Мария, тоже какая-то странная. Но самой странной в их семье была сама мать. У них были некоторые средства, и это обеспечивало им уважение и доброжелательство, — люди со средствами считались в маленьком городке неприкосновенными. Но все же горожане считали вдову Хансен не совсем нормальной: она ни с кем не зналась, всегда сидела дома в темном алькове и мечтала или, надев большие роговые очки, читала, держа кошку на коленях. Немногие в городе видели вдову, но о ней и ее семье ходили самые невероятные слухи.
Дом Хансенов стоял как раз напротив того хутора, где я работал, но я ни разу не заходил к ним и едва ли когда обменялся словом с Якобом. Я знал нескольких мальчиков, которые дружили с ним и бывали в его доме; все остальные ребята завидовали им. Иногда я видел вдову, которая медленно проходила по улице с большой миской в руках; кошка следовала за ней по пятам, — вдова шла к булочнику за хлебом и за сливками для кофе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Все в целом — солнце и окружавший меня мир — представлялось мне гигантским часовым механизмом; человеку надо было только прислушиваться к его ритму и приноравливаться к нему. Ритм этот надо уметь улавливать инстинктом, подобно животным и растениям. И те и другие сами уподоблялись маленьким часам, развешанным вокруг большого хронометра, ход которых регулировался его ходом. Если солнце скрывалось за тучами, я все же знал точно, который час, — на это указывали и птицы, и растения, и животные. В девять утра скотина ложилась отдыхать — всегда в одно время, ошибаясь разве на несколько минут; лежала около часа и пережевывала свою жвачку; после полудня она снова отдыхала, всегда в строго определенный час, Каждое утро, перед тем как улететь, скворцы устраивали на большом ясене шумный военный совет; около пяти часов дня они вновь собирались, — но на этот раз для приятной болтовни; я воображал, что они делятся друг с другом впечатлениями, накопленными за день. Совсем легко было узнать приближение часа, когда стаду пора возвращаться домой: все животные щипали траву, повернув головы в сторону города.
Я устроил себе солнечные часы в коровьей лепешке. Они показывали время очень точно, пока солнце не закатывалось; но я быстро предоставил их своей судьбе — сохнуть и рассыпаться, — потому что в них не было надобности. Стадо приходило домой в половине двенадцатого утра и в семь вечера; мать обычно вывешивала на стене лоскут материи — сигнал, что пора гнать скотину. Но я и сам знал это. Постепенно чувство времени вошло в мою плоть и кровь.
Во мне пробудились и другие способности. Я обладал лишь пятью чувствами, присущими человеку; у окружавших меня существ чувств было гораздо больше, и я тоже усвоил некоторые из них. Мальчики, приходившие сюда, завязывали мне в шутку глаза, поворачивали меня раз десять кругом и спрашивали, где север.
Мои чувства обострились и вместе с тем потеряли болезненную восприимчивость, бывшую для меня источником тяжких мучений и казавшуюся такой бессмысленной в тех условиях, в которых я рос. Мать нередко называла меня привередником и сравнивала с «принцессой на горошине», когда я жаловался, например, что у меня что-то пристало к телу и раздражает кожу. Оказывалось, что это был просто волосок, но он вызывал красноту и раздражение. То же самое случалось, когда ко мне кто-нибудь прикасался. Я легко угадывал, что именно сестры и братья чертили пальцем на моей голой спине, и у меня было такое чувство, словно написанная буква или цифра осталась на коже и щекочет меня, пока я сам не проводил рукой по этому месту. «Боже мой, до чего же ты чувствительный», — говорила мать; но это было слишком мягкое выражение. Паразиты почему-то не кусали меня; но когда блоха проползала по моей коже, я мог сосчитать ее ножки, и она оставляла за собой след — линию точек, которые исчезали очень медленно.
Теперь излишняя чувствительность пропала, все мои ощущения приняли иной характер — заострились в основном, самом существенном, и я вступил в тесный контакт с окружающим миром. Моя связь с природой сделалась настолько близкой, что я замечал сразу, когда в моем мирке появлялось что-нибудь постороннее — хотя бы, например, собака. Подкрасться ко мне сзади было не так-то легко: как бы я ни был увлечен игрою, я сразу чувствовал беспокойство и начинал оглядывать поле,— оказывалось, что там идет человек! Люди уже начали поговаривать об этом, и я должен был скрывать свое обостренное чутье, чтобы не сделаться предметом толков и не прослыть человеком со странностями.
Однажды вечером я должен был принести старшему работнику что-то с сеновала, но вернулся обратно с пустыми руками. Белые ночи давно уже прошли, на сеновале было совершенно темно, но я почувствовал, что там кто-то есть. Петер Ибсен, сидевший в комнате и игравший в карты с двумя поденщиками, стал стыдить меня; потом они взяли фонарь, пошли наверх — и
нашли там бродягу, который забрался в сено и уснул. С тех пор в городе долгое время говорили, что я вижу лучше обыкновенных людей.
Примерно в эту же пору меня навестил однажды старший мальчик, с которым я, правда, был знаком, но не дружил никогда. Он подходил ко мне как-то странно, боязливо, то приближаясь, то отступая в сторону, потом вдруг повернулся и крупным шагом двинулся прямо ко мне, втянув голову в плечи.
— Послушай, — шепнул он с застенчивой улыбкой, дотрагиваясь до меня, — правда ли, что ты узнаешь страны света с завязанными глазами?
Улыбаясь, он щурился, морщил верхнюю губу и говорил шепотом. В этот миг мне пришло в голову, что я ведь никогда не слыхал, чтобы он громко разговаривал или кричал.
Я позволил завязать мне платком глаза и повернуть меня несколько раз. Испытание вполне удовлетворило мальчика.
— Это очень интересно, — сказал он с глубокомысленным выражением, приложив палец к носу. — Марриэт рассказывает про индейцев, что они всегда знают, где какая страна света; но я думал, что это враки. А правда ли, что ты всегда чувствуешь приближение человека и никогда ни на что не наткнешься в темноте?
Некоторые считали Якоба немножко странным, и он почти всегда держался особняком на школьной площадке, редко принимал участие в играх, — стоял обычно в стороне с небольшой кучкой школьников, которым всегда что-то рассказывал. Он читал удивительные книги и поэтому знал то, о чем мы не имели никакого представления.
Его мать была вдовой мельника из Хасле. Отец умер, когда Якоб был совсем маленьким. Затем они переехали в Нексе, где вдова купила небольшой домик. У нее была еще дочь Мария, тоже какая-то странная. Но самой странной в их семье была сама мать. У них были некоторые средства, и это обеспечивало им уважение и доброжелательство, — люди со средствами считались в маленьком городке неприкосновенными. Но все же горожане считали вдову Хансен не совсем нормальной: она ни с кем не зналась, всегда сидела дома в темном алькове и мечтала или, надев большие роговые очки, читала, держа кошку на коленях. Немногие в городе видели вдову, но о ней и ее семье ходили самые невероятные слухи.
Дом Хансенов стоял как раз напротив того хутора, где я работал, но я ни разу не заходил к ним и едва ли когда обменялся словом с Якобом. Я знал нескольких мальчиков, которые дружили с ним и бывали в его доме; все остальные ребята завидовали им. Иногда я видел вдову, которая медленно проходила по улице с большой миской в руках; кошка следовала за ней по пятам, — вдова шла к булочнику за хлебом и за сливками для кофе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46