Трезво мыслящему автору, конечно, плевать на это; он уже притерпелся, привык к тому, что и талантливого автора меряют таким же
рублем, как самозванца, научившегося подражать искусству. Да пропади они пропадом, пускай цветет и халтура, места достаточно в нашей широкой стране, нечего волноваться, общество сумеет отделить зерно от плевел. И отделяет. Да и ты сам, пожалуй, разбираешься, где истинное творчество, а где подделка под него. Радуешься, принимая поздравления друзей, за скромной улыбкой пряча заслуженную гордость, отвечаешь на десятки и сотни писем читателей: очень приятно... благодарен за доброе слово... готов оправдать доверие. И так далее и тому подобное. Проходит год, другой, может пролететь и целое десятилетие — это зависит от определенных сдвигов в конъюнктуре. И вдруг хлобысть с небес по голове! Твое произведение уже не произведение, а воплощение всех на свете пороков. Искусство? Нет, в нем никогда не было даже ничего похожего на искусство, это вымысел неосмотрительных льстецов. Посыпь голову пеплом и кайся. Ты бросаешься на колени, бьешь себя в грудь: я больше не буду, не буду, не буду... Уважающая тебя публика кинулась врассыпную, как стадо овец, услышавшее удар грома. Дураки мы были... Но почему мы одни? Неужели вышестоящие застрахованы от ошибок? Всеобщая растерянность, раздумья, индивидуальная переоценка ценностей. Из бравого рысака, которого цыган напоил водкой и накачал, чтоб прыгал как жеребчик, на виду у всех выходит воздух, и оказывается, что это всего-навсего вшивая кляча. А потом снова случается чудо, не менее неожиданное, чем это «хлобысть по голове»: в один прекрасный день то же самое произведение, за которое тебя уложили на лопатки, в глазах некоторых товарищей опять предстает в самом справедливом свете. Тебя хватают за уши, приподнимают («Ура-а-а!»), для смягчения твоих амбиций тебе поют «многие лета». Замечательно! Поразительно ! Несравненно! Да здравствует настоящее, никогда не умирающее искусство! Слава! Те самые слова, которые наговорила критика, благословляя первые шаги твоего произведения. Ты горько улыбаешься, в кармане сжимая фигу: вот бараны-то! И уважавшая тебя публика улыбается: значит, тогда мы были правы, мудрецы не застрахованы от ошибок! Снова всеобщее раздумье, переучет совести, переоценка ценностей. Из бравого рысака с шипеньем выходит воздух, опадают бока, и на виду у всех он превращается во вшивую клячу. Пробил твой час: ты мог бы сейчас ликовать, злорадствовать над теми, кто недавно поносил тебя и демонстративно отворачивался при встрече. Нет уж! Нет, нет и еще раз нет, приятель, будем осторожны: сегодня твоему творчеству аплодируют, а завтра могут опять закидать тухлыми яйцами.
— Ты, Людас, не испытал на своей шкуре всего этого, тебе трудно представить, что переживает художник, когда его произведение заталкивают в грязь, оплевывают, вышвыривают на помойку, а потом, по прошествии некоторого времени, признают, что была совершена небольшая (!) ошибка, но, дескать, так и должно быть. Диалектика, дескать, и все такое прочее. Разве не издевательство над человеком, черт возьми, а? — Скардис во внезапной ярости вскакивает из кресла и начинает бегать по комнате, щелкая пальцами обеих рук. — «Не вижу смысла!» Не надо выдумывать, никогда я этого не скажу, творчество для меня священный акт, но я ненавижу свинство, понимаешь? Я человек, не клоун, не шут короля, которого можно вышвырнуть на улицу, когда приедаются его ужимки, а потом опять поманить пальцем: вернись, осел, тебе причитается горсть конфет — и еще раз пнуть его в зад.
— Успокойся,—говорит Скирмонис, налив себе вторую рюмку. — Неужели ты зашел выкричаться, чтоб, успокаивая свои нервы, испортить их другому? Я понимаю тебя, стараюсь понять, но, когда работаю, Андрюс, особенно когда работаю, у меня нет ни малейшего желания быть выгребной ямой, куда другие выливают свои помои. Лучше говори, зачем пожаловал, какое дело? Ведь просто так никогда у меня не показываешься.
Скардис стоит посреди комнаты, мотает огромной, клочьями облысевшей головой, из-под прищуренных век острым взглядом сверля Скирмониса.
— Говоришь, просто так, без дела не показываюсь? Нет, не совсем согласен, дружище. Разве с тобой не бывает, что ни с того ни с сего вспоминаешь друга юных дней и сердце вскачь несется в его сторону? О-о, как приятно было бы встретиться, посидеть вдвоем, свалить в общую кучу мусор наших душ! Да, надо бы, позарез нужно повидаться. И, твердо решившись, собираешься сходить. Но в один день то помешало, в другой се, а на третий такое настроение, что
никого и видеть не хочется. Понимаешь, а? И так время бежит, бежит, бежит, пока неожиданно беда не цапнет тебя за глотку. Иногда совсем малюсенькая, даже бедой стыдно назвать, но без посторонней помощи с ней не справишься. Вот тогда и случается то, чего ты жаждал и все откладывал, — набираешь номер, звонишь другу. Не из-за этой беды, Людас, не по делу, а потому, что он был и, может, остался настоящим другом, готовым понять тебя и помочь. Вот как это выглядит на самом деле, дружище.
— Говорят, у тебя готовый роман. Слухи или верное дело, что ты подался в прозу?
— Написал тут... Но хвастаться нечего: как года два назад раздолбали на так называемом обсуждении, так и лежит в издательстве. Жутко вредное для общества произведение.
— И ты в этом уверен?
— Я? Нет. Дичпетрис в этом уверен. И на все сто процентов. И еще товарищ Умбертас, наш влиятельный деятель искусств. Эх, умирать буду — не забуду длинный стол заседаний, покрытый листами стекла, вокруг которого сидели люди, он напоминал мне тогда Тайную вечерю...
Перед каждым из апостолов лежал лист бумаги и карандаш или авторучка.
Человек, поднявшись в конце стола, говорил речь. Настоящая его фамилия была Умбертас, Пранас Умбертас, которого мы называли Пророком, поскольку он, как многие люди определенной категории, достигшие вершин славы, возомнил себя непогрешимым и на простых смертных взирал с таким альтруистическим снисхождениехм возвышенной души, что невольно возникала мысль, не собирается ли он за грехи других умереть на кресте. «Роман товарища Скардиса, разумеется, хорош,— говорил он.— Оригинальная, а главное, глубокая мысль, бескомпромиссная прямота, гражданское мужество — вот эти драгоценные и пока не часто встречающиеся в современной литературе ценности, которыми, надо с гордостью признать, отличается подвергнутый обсуждению роман. Однако, товарищи, если мы честны и искренни, если желаем помочь автору, то мы должны откровенно признать, что роман изобилует и серьезными изъянами. К при-
меру, я лично весьма сомневаюсь, стоит ли поднимать такие проблемы, которые доселе принадлежали исключительно сфере закрытых дискуссий и обходились в литературе стороной?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
рублем, как самозванца, научившегося подражать искусству. Да пропади они пропадом, пускай цветет и халтура, места достаточно в нашей широкой стране, нечего волноваться, общество сумеет отделить зерно от плевел. И отделяет. Да и ты сам, пожалуй, разбираешься, где истинное творчество, а где подделка под него. Радуешься, принимая поздравления друзей, за скромной улыбкой пряча заслуженную гордость, отвечаешь на десятки и сотни писем читателей: очень приятно... благодарен за доброе слово... готов оправдать доверие. И так далее и тому подобное. Проходит год, другой, может пролететь и целое десятилетие — это зависит от определенных сдвигов в конъюнктуре. И вдруг хлобысть с небес по голове! Твое произведение уже не произведение, а воплощение всех на свете пороков. Искусство? Нет, в нем никогда не было даже ничего похожего на искусство, это вымысел неосмотрительных льстецов. Посыпь голову пеплом и кайся. Ты бросаешься на колени, бьешь себя в грудь: я больше не буду, не буду, не буду... Уважающая тебя публика кинулась врассыпную, как стадо овец, услышавшее удар грома. Дураки мы были... Но почему мы одни? Неужели вышестоящие застрахованы от ошибок? Всеобщая растерянность, раздумья, индивидуальная переоценка ценностей. Из бравого рысака, которого цыган напоил водкой и накачал, чтоб прыгал как жеребчик, на виду у всех выходит воздух, и оказывается, что это всего-навсего вшивая кляча. А потом снова случается чудо, не менее неожиданное, чем это «хлобысть по голове»: в один прекрасный день то же самое произведение, за которое тебя уложили на лопатки, в глазах некоторых товарищей опять предстает в самом справедливом свете. Тебя хватают за уши, приподнимают («Ура-а-а!»), для смягчения твоих амбиций тебе поют «многие лета». Замечательно! Поразительно ! Несравненно! Да здравствует настоящее, никогда не умирающее искусство! Слава! Те самые слова, которые наговорила критика, благословляя первые шаги твоего произведения. Ты горько улыбаешься, в кармане сжимая фигу: вот бараны-то! И уважавшая тебя публика улыбается: значит, тогда мы были правы, мудрецы не застрахованы от ошибок! Снова всеобщее раздумье, переучет совести, переоценка ценностей. Из бравого рысака с шипеньем выходит воздух, опадают бока, и на виду у всех он превращается во вшивую клячу. Пробил твой час: ты мог бы сейчас ликовать, злорадствовать над теми, кто недавно поносил тебя и демонстративно отворачивался при встрече. Нет уж! Нет, нет и еще раз нет, приятель, будем осторожны: сегодня твоему творчеству аплодируют, а завтра могут опять закидать тухлыми яйцами.
— Ты, Людас, не испытал на своей шкуре всего этого, тебе трудно представить, что переживает художник, когда его произведение заталкивают в грязь, оплевывают, вышвыривают на помойку, а потом, по прошествии некоторого времени, признают, что была совершена небольшая (!) ошибка, но, дескать, так и должно быть. Диалектика, дескать, и все такое прочее. Разве не издевательство над человеком, черт возьми, а? — Скардис во внезапной ярости вскакивает из кресла и начинает бегать по комнате, щелкая пальцами обеих рук. — «Не вижу смысла!» Не надо выдумывать, никогда я этого не скажу, творчество для меня священный акт, но я ненавижу свинство, понимаешь? Я человек, не клоун, не шут короля, которого можно вышвырнуть на улицу, когда приедаются его ужимки, а потом опять поманить пальцем: вернись, осел, тебе причитается горсть конфет — и еще раз пнуть его в зад.
— Успокойся,—говорит Скирмонис, налив себе вторую рюмку. — Неужели ты зашел выкричаться, чтоб, успокаивая свои нервы, испортить их другому? Я понимаю тебя, стараюсь понять, но, когда работаю, Андрюс, особенно когда работаю, у меня нет ни малейшего желания быть выгребной ямой, куда другие выливают свои помои. Лучше говори, зачем пожаловал, какое дело? Ведь просто так никогда у меня не показываешься.
Скардис стоит посреди комнаты, мотает огромной, клочьями облысевшей головой, из-под прищуренных век острым взглядом сверля Скирмониса.
— Говоришь, просто так, без дела не показываюсь? Нет, не совсем согласен, дружище. Разве с тобой не бывает, что ни с того ни с сего вспоминаешь друга юных дней и сердце вскачь несется в его сторону? О-о, как приятно было бы встретиться, посидеть вдвоем, свалить в общую кучу мусор наших душ! Да, надо бы, позарез нужно повидаться. И, твердо решившись, собираешься сходить. Но в один день то помешало, в другой се, а на третий такое настроение, что
никого и видеть не хочется. Понимаешь, а? И так время бежит, бежит, бежит, пока неожиданно беда не цапнет тебя за глотку. Иногда совсем малюсенькая, даже бедой стыдно назвать, но без посторонней помощи с ней не справишься. Вот тогда и случается то, чего ты жаждал и все откладывал, — набираешь номер, звонишь другу. Не из-за этой беды, Людас, не по делу, а потому, что он был и, может, остался настоящим другом, готовым понять тебя и помочь. Вот как это выглядит на самом деле, дружище.
— Говорят, у тебя готовый роман. Слухи или верное дело, что ты подался в прозу?
— Написал тут... Но хвастаться нечего: как года два назад раздолбали на так называемом обсуждении, так и лежит в издательстве. Жутко вредное для общества произведение.
— И ты в этом уверен?
— Я? Нет. Дичпетрис в этом уверен. И на все сто процентов. И еще товарищ Умбертас, наш влиятельный деятель искусств. Эх, умирать буду — не забуду длинный стол заседаний, покрытый листами стекла, вокруг которого сидели люди, он напоминал мне тогда Тайную вечерю...
Перед каждым из апостолов лежал лист бумаги и карандаш или авторучка.
Человек, поднявшись в конце стола, говорил речь. Настоящая его фамилия была Умбертас, Пранас Умбертас, которого мы называли Пророком, поскольку он, как многие люди определенной категории, достигшие вершин славы, возомнил себя непогрешимым и на простых смертных взирал с таким альтруистическим снисхождениехм возвышенной души, что невольно возникала мысль, не собирается ли он за грехи других умереть на кресте. «Роман товарища Скардиса, разумеется, хорош,— говорил он.— Оригинальная, а главное, глубокая мысль, бескомпромиссная прямота, гражданское мужество — вот эти драгоценные и пока не часто встречающиеся в современной литературе ценности, которыми, надо с гордостью признать, отличается подвергнутый обсуждению роман. Однако, товарищи, если мы честны и искренни, если желаем помочь автору, то мы должны откровенно признать, что роман изобилует и серьезными изъянами. К при-
меру, я лично весьма сомневаюсь, стоит ли поднимать такие проблемы, которые доселе принадлежали исключительно сфере закрытых дискуссий и обходились в литературе стороной?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121