Точнее говоря, одно его слово. Все прочие — бессмысленные, словно вырубленные из ржавой жести диски, а это — чистая монета: упала куда следует, и механизм автомата включился.
— Простите, вы что-то сказали? Здесь такой шум...—Скирмонис вопросительно уставился на Негра.
— Я говорил о Суописе.
— О Суописе?
— Да, маэстро. Вообразите только, позавчера зашел во Дворец выставок, снял со стен свои работы и увез. Осталась только «Комсомольская свадьба в колхозе», потому что в машину не влезла.
— Странно...
— Конечно. Но выставка от этого, кажется, не
очень-то пострадала... — Негр смеется — колышутся все запасы его жира — и дружески подмигивает Скирмонису.
— Случайный живописец, конечно, — сдержанно соглашается Скирмонис. — Но тебе над ним смеяться вроде бы не к лицу: было время, когда ты довольно-таки благосклонно о нем щебетал.
— Было, спорить не стану. Мы с Кеблой придерживаемся того мнения, что начинающему художнику надо помогать добрым словом. Подбодрить, поднять настроение. А Суопис тогда делал только первые шажочки. А кроме того...—Негр-Вильпишюс загадочно усмехается, гладит живот, смачно щелкая языком, и опять подмигивает Скирмонису. — Вам это может быть неприятно, маэстро, но это святая правда, ни на волосок фантазии. Не пожалеть добрых слов о творчестве Суописа я пообещал его жене...
Скирмонис тяжело дышит, сжимая под столом тяжелые кулаки. Негр считает его молчание согласием и говорит, говорит, говорит... Корча рожи, цинично хихикая, изредка разражаясь громогласным хохотом.
— Вот так оно и было на те майские праздники... Вот, вот... Было...— заключает, искоса глянув на сгорбившегося за столом Скирмониса. — Надо ведь создать благоприятную атмосферу для юного таланта... А один, без женщины, не создашь... Неплохой бабец! Не бог весть что, конечно, есть в сто раз лучше, но все равно ничего бабец.
Скирмонис медленно встает. Повернулся к Вильпи-шюсу бледным до прозрачности лицом, поднимает руку — вцепится в горло! — но в последний миг справляется с бешенством.
— Потаскун чертов! — цедит сквозь перекошенные губы, отворачиваясь, и идет к двери.
Улица. Люди — за рулем и на своих двоих. Мастерская. Даже не думал, что зайдет сюда — какой-то невидимый водоворот затянул. Лег на диван, не открывая ставен. Зажмурился. И все равно в глазах какая-то странная, пульсирующая боль, словно мощная электролампочка, висящая под потолком, излучает не свет, а острые, впивающиеся в веки осколки стекла. Скоро не нужна будет эта стеклянная груша. Эта комната. Эти убогие перекошенные ставни. Диван... Конечно, диван можно перевезти в новую мастерскую. Со всеми воспоминаниями и невыветпишпил/тга ^па.
хами, которые оставили тела, одуревшие от ласк Но он не сдвинет его с места, пускай новые хозяева делают что хотят с этим похабным экспонатом— — — — — «Итак, вот она какая, Вероника... Ну конечно, я, незаконный муж, не вправе заставить ее исповедоваться передо мной за всю жизнь, но все-таки... но все-таки... Если бы не Станейка, я бы не узнал, что Суопис у нее не первый... Да, она все время хитрила. А теперь еще это письмо... Смешно! Что же она может мне еще сказать этим письмом? Еще один со вкусом подобранный букет лжи?»
Скирмонис поднимается с дивана, чувствуя, как по всему телу разливается легкость. Надевает пальто, выходит в дверь. Остановившись во дворе, смотрит на сумеречное холодное небо, с которого опускаются редкие малютки снежинки. Чуть-чуть морозит. «Вторая половина ноября. Неужто грянут морозы? Но нет, нормальных зим у нас уже не бывает. Пойдет снег, потом дождь и опять снег. И грязь, грязь, грязь...»
Уне дома, хотя рабочий день у нее еще не кончился; из-за плотно прикрытой двери доносится стук пишущей машинки.
— Ты дома? — кричит он из прихожей, сбрасывая пальто. Не расслышала, а может, не желает отвечать: машинка по-прежнему подскакивает на шатком кухонном столике.
Скирмонис берет с подзеркальника пухлый конверт, вращает в руках, но, перед тем как открыть его, хочет услышать хоть слово от Уне. Увидеть ее, заглянуть в глаза. Какая-то непонятная потребность, продиктованная снова возникшей опасливой тревогой.
— Здравствуй, Уне. Сегодня никуда не ходила? Трескотня машинки замолкает. Перед глазами —
суровые и прямые линии застывшего тела.
— Нет. Надо срочно перепечатать одну вещь,— говорит, не оборачиваясь.
— Художественная литература, разумеется?
— Нет, научная работа.
— По двадцать копеек страница?
— Немного больше. Двести страниц — пятьдесят рублей...— отбарабанила сухо и кладет руки на клавиши машинки; еще секунда, и кухню снова заполняют очереди стреляющей «Эрики».—Ты обедал?
— Не беспокойся, с голоду не подохну.—Горько
улыбается, привалившись к косяку двери; злится к^ себя за эти грубые слова, против воли сорвавшиеся с языка.—Если можешь, прости за вчерашнее... Как-то получилось, сам даже не понимаю... Не сердись, не хотел тебя обидеть...
Уне вздрагивает, съеживается, листает рукопись, наклонившись над столом.
— Наверно, удивляешься, что не пьян? Пил и сегодня, правда чуть меньше. Видишь ли, от каждого занятия, даже самого приятного, человек однажды устает,— Скирмонис смеется.— Кажется, говорил тебе, что мне предлагают новую мастерскую. Тогда я отказался. Теперь опять появилась возможность выбраться из этого вонючего подвала. Не упущу случая. Завтра думаю переезжать. Поможешь? — Скирмонис, робко протянув руку над ее головой, ласково проводит ладонью по волосам.
Он был уверен, она обернется и он сможет увидеть ее лицо, но Уне еще больше съежилась, уткнувшись в рукопись.
«Да, ничто не забыто... пока не забыто»,— подумал он. Ушел в свою комнату, вскрыл ножницами конверт и стал читать письмо. Увидел чужой, совсем незнакомый почерк.
12
Уваж. тов. Скирмонис, когда Вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. Вам может показаться странным — да и сам я не понимаю, — почему решил доверить свою злосчастную тайну человеку, которого так мало знаю. У меня есть друзья — во всяком случае, мне кажется, что это друзья, — которым я тоже мог открыть свое сердце, есть в деревне отец с матерью, братья, но никому из них я не вижу смысла посылать такое письмо, поскольку я глубочайшим образом убежден, что ни один из них меня не поймет. Почему? Каковы мотивы? Нет у меня никаких мотивов. Обыкновенное предчувствие, и все. Вдобавок, после той ночи за коньяком в Вашей мастерской Вы стали мне гораздо ближе, и даже, смею утверждать, некоторыми извивами своей судьбы Вы похожи на меня... И ничего в этом удивительного, маэстро, не обижайтесь, что дворняжка смеет сравнивать себя со львом.
Человеку, стоящему на пороге небытия, вроде меня, нет смысла наряжать суровую истину в красочное оперение лжи, поэтому буду откровенен до конца, уваж.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
— Простите, вы что-то сказали? Здесь такой шум...—Скирмонис вопросительно уставился на Негра.
— Я говорил о Суописе.
— О Суописе?
— Да, маэстро. Вообразите только, позавчера зашел во Дворец выставок, снял со стен свои работы и увез. Осталась только «Комсомольская свадьба в колхозе», потому что в машину не влезла.
— Странно...
— Конечно. Но выставка от этого, кажется, не
очень-то пострадала... — Негр смеется — колышутся все запасы его жира — и дружески подмигивает Скирмонису.
— Случайный живописец, конечно, — сдержанно соглашается Скирмонис. — Но тебе над ним смеяться вроде бы не к лицу: было время, когда ты довольно-таки благосклонно о нем щебетал.
— Было, спорить не стану. Мы с Кеблой придерживаемся того мнения, что начинающему художнику надо помогать добрым словом. Подбодрить, поднять настроение. А Суопис тогда делал только первые шажочки. А кроме того...—Негр-Вильпишюс загадочно усмехается, гладит живот, смачно щелкая языком, и опять подмигивает Скирмонису. — Вам это может быть неприятно, маэстро, но это святая правда, ни на волосок фантазии. Не пожалеть добрых слов о творчестве Суописа я пообещал его жене...
Скирмонис тяжело дышит, сжимая под столом тяжелые кулаки. Негр считает его молчание согласием и говорит, говорит, говорит... Корча рожи, цинично хихикая, изредка разражаясь громогласным хохотом.
— Вот так оно и было на те майские праздники... Вот, вот... Было...— заключает, искоса глянув на сгорбившегося за столом Скирмониса. — Надо ведь создать благоприятную атмосферу для юного таланта... А один, без женщины, не создашь... Неплохой бабец! Не бог весть что, конечно, есть в сто раз лучше, но все равно ничего бабец.
Скирмонис медленно встает. Повернулся к Вильпи-шюсу бледным до прозрачности лицом, поднимает руку — вцепится в горло! — но в последний миг справляется с бешенством.
— Потаскун чертов! — цедит сквозь перекошенные губы, отворачиваясь, и идет к двери.
Улица. Люди — за рулем и на своих двоих. Мастерская. Даже не думал, что зайдет сюда — какой-то невидимый водоворот затянул. Лег на диван, не открывая ставен. Зажмурился. И все равно в глазах какая-то странная, пульсирующая боль, словно мощная электролампочка, висящая под потолком, излучает не свет, а острые, впивающиеся в веки осколки стекла. Скоро не нужна будет эта стеклянная груша. Эта комната. Эти убогие перекошенные ставни. Диван... Конечно, диван можно перевезти в новую мастерскую. Со всеми воспоминаниями и невыветпишпил/тга ^па.
хами, которые оставили тела, одуревшие от ласк Но он не сдвинет его с места, пускай новые хозяева делают что хотят с этим похабным экспонатом— — — — — «Итак, вот она какая, Вероника... Ну конечно, я, незаконный муж, не вправе заставить ее исповедоваться передо мной за всю жизнь, но все-таки... но все-таки... Если бы не Станейка, я бы не узнал, что Суопис у нее не первый... Да, она все время хитрила. А теперь еще это письмо... Смешно! Что же она может мне еще сказать этим письмом? Еще один со вкусом подобранный букет лжи?»
Скирмонис поднимается с дивана, чувствуя, как по всему телу разливается легкость. Надевает пальто, выходит в дверь. Остановившись во дворе, смотрит на сумеречное холодное небо, с которого опускаются редкие малютки снежинки. Чуть-чуть морозит. «Вторая половина ноября. Неужто грянут морозы? Но нет, нормальных зим у нас уже не бывает. Пойдет снег, потом дождь и опять снег. И грязь, грязь, грязь...»
Уне дома, хотя рабочий день у нее еще не кончился; из-за плотно прикрытой двери доносится стук пишущей машинки.
— Ты дома? — кричит он из прихожей, сбрасывая пальто. Не расслышала, а может, не желает отвечать: машинка по-прежнему подскакивает на шатком кухонном столике.
Скирмонис берет с подзеркальника пухлый конверт, вращает в руках, но, перед тем как открыть его, хочет услышать хоть слово от Уне. Увидеть ее, заглянуть в глаза. Какая-то непонятная потребность, продиктованная снова возникшей опасливой тревогой.
— Здравствуй, Уне. Сегодня никуда не ходила? Трескотня машинки замолкает. Перед глазами —
суровые и прямые линии застывшего тела.
— Нет. Надо срочно перепечатать одну вещь,— говорит, не оборачиваясь.
— Художественная литература, разумеется?
— Нет, научная работа.
— По двадцать копеек страница?
— Немного больше. Двести страниц — пятьдесят рублей...— отбарабанила сухо и кладет руки на клавиши машинки; еще секунда, и кухню снова заполняют очереди стреляющей «Эрики».—Ты обедал?
— Не беспокойся, с голоду не подохну.—Горько
улыбается, привалившись к косяку двери; злится к^ себя за эти грубые слова, против воли сорвавшиеся с языка.—Если можешь, прости за вчерашнее... Как-то получилось, сам даже не понимаю... Не сердись, не хотел тебя обидеть...
Уне вздрагивает, съеживается, листает рукопись, наклонившись над столом.
— Наверно, удивляешься, что не пьян? Пил и сегодня, правда чуть меньше. Видишь ли, от каждого занятия, даже самого приятного, человек однажды устает,— Скирмонис смеется.— Кажется, говорил тебе, что мне предлагают новую мастерскую. Тогда я отказался. Теперь опять появилась возможность выбраться из этого вонючего подвала. Не упущу случая. Завтра думаю переезжать. Поможешь? — Скирмонис, робко протянув руку над ее головой, ласково проводит ладонью по волосам.
Он был уверен, она обернется и он сможет увидеть ее лицо, но Уне еще больше съежилась, уткнувшись в рукопись.
«Да, ничто не забыто... пока не забыто»,— подумал он. Ушел в свою комнату, вскрыл ножницами конверт и стал читать письмо. Увидел чужой, совсем незнакомый почерк.
12
Уваж. тов. Скирмонис, когда Вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. Вам может показаться странным — да и сам я не понимаю, — почему решил доверить свою злосчастную тайну человеку, которого так мало знаю. У меня есть друзья — во всяком случае, мне кажется, что это друзья, — которым я тоже мог открыть свое сердце, есть в деревне отец с матерью, братья, но никому из них я не вижу смысла посылать такое письмо, поскольку я глубочайшим образом убежден, что ни один из них меня не поймет. Почему? Каковы мотивы? Нет у меня никаких мотивов. Обыкновенное предчувствие, и все. Вдобавок, после той ночи за коньяком в Вашей мастерской Вы стали мне гораздо ближе, и даже, смею утверждать, некоторыми извивами своей судьбы Вы похожи на меня... И ничего в этом удивительного, маэстро, не обижайтесь, что дворняжка смеет сравнивать себя со львом.
Человеку, стоящему на пороге небытия, вроде меня, нет смысла наряжать суровую истину в красочное оперение лжи, поэтому буду откровенен до конца, уваж.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121