Теперь, когда все выяснилось, мне стыдно за свою слепоту: пятнадцать лет прожить с женщиной, которая обманывает, и всего этого не замечать... Просто не верится, что в жизни бывает такое.
— А за что я должна была перед тобой на коленях ползать? — насмешливо спросила Вероника.—Кем ты тогда был? Неотесанным деревенским пареньком, сырой глиной, из которой не каждый вылепит то, что нужно. Меня просто тошнило, когда я видела, как ты водишь за мной взглядом, принимая за чистую монету все, что я ни говорила. Откуда ты знаешь, может, я вышла за тебя из жалости?
— Нет, — жестко отрубил Суопис, и Вероника уловила в его глазах нескрываемую ненависть.— Ты разочаровалась в Витаутасе Станейке.
— Ну и ну! Это не справочная ли товарища Скирмониса?
— Не совсем. Скирмонис меня только навел на мысль, и я уже не мог от нее отвязаться. М-да-а... Может, я и впрямь поступил бестактно, но после того, как всплыло все твое вранье, я не могу верить ни единому твоему слову. И вот наконец позавчера я решился зайти к профессору Станейке. Вспомнил свои студенческие годы, как он за тобой ухаживал — да, да, не удивляйся, посмел! — и попросил его быть совершенно откровенным...
Вероника вместе с креслом отодвинулась от стола.
— Какая мерзость! — воскликнула она, закрывая руками глаза. — Никогда бы не подумала, что ты можешь быть такой сволочью. Ужас!
— Я должен был узнать всю правду до конца, Вероника. До конца!
— Сволочь ты... Сволочь...
— Наверное, поначалу и профессор так подумал, не хотел вдаваться в подробности, но потом он меня понял. — Суопис молчит, широкими ладонями пахаря взявшись за голову; выражение лица у него такое, словно внезапно накатила нечеловеческая боль, справиться с которой почти невозможно.— Зачем тебе все это было нужно, Вероника? Зачем? Не понимаю, какого черта ты изображала из себя девственницу...
— Изображала... Думаешь, сумела бы изобразить, если б на твоем месте был не ослепший осел, а настоящий мужчина? — Вероника желчно рассмеялась.
— М-да-а... я был последним дураком. И по твоей милости: таким меня сделала любовь. Слепым и глухим ко всему, кроме твоей лжи, которую всегда и везде я принимал за чистую монету. Но я тебе могу простить... что отдалась другому... ласки... поцелуи... все это паскудное предательство, так называемую физическую измену... да, могу... Само собой разумеется, это невероятно трудно, вряд ли есть такой мужчина в мире, который согласен делить любимую женщину с другим, но я готов простить, Вероника.
— А чем оно, это прощение, может еще помочь? — негромко говорит Вероника, стараясь не уронить достоинства. — Я попалась в эту ловушку не из пустого любопытства. Я любила Витаутаса Станейку, потом Людаса Скирмониса. Люблю!
— М-да-а...— Суопис долго молчит, щупая дрожащими пальцами очки, пока не надевает их. — Разумеется, ничем не поможет. Нельзя уже помочь. Я так сказал, чтобы ты поняла: все могу тебе простить, только не душевное предательство. Я тебя любил чисто, как младенец, а ты отплатила мне за это ложью, лицемерием... Знаю, ни одна жена не придет к своему мужу и не признается: у меня любовник. Но какого черта надо было за меня выходить, если не любила? А потом, вернувшись из чужой постели, шептать на ухо «люблю»? Разве можно когда-нибудь забыть и простить такое издевательство?
— А я и не умоляю прощать.— Вероника закидывает ногу на ногу, зажмуривается, удобнее устраиваясь в кресле, и рисует пальцем кружочки на обнаженном колене, которое вместе с кружевами рубашки высунулось из-под распахнувшегося халата.—Это бессмысленно, поскольку еще неизвестно, кто у кого в долгу. Что ж, не буду отрицать: в каком-то смысле я перед тобой виновата. Но ведь никто не станет спорить: я сделала все, что могла, для твоего блага, чтоб ты стал человеком. Если бы не я, ты наверняка торчал бы сейчас в какой-нибудь захолустной школе; в лучшем случае — пробился бы в преподаватели пединститута, и сегодня никто бы тебя не знал как живописца, фамилия которого уже не новость для редакторов газет и журналов.
— Только для редакторов. Что ж, в этом ты права. Редакторы меня знают. Критики, коллеги-художники, наконец, мои студенты. И директор Дворца выставок. Конечно, эти люди знают Робертаса Суописа. А как с широкой публикой? Разумеется, мимо моих картин прошла не одна тысяча человек. Но я не слышал, чтоб хоть одно мое полотно приковало чье-нибудь внимание, взволновало. Нет, Вероника, мне не стоит благодарить тебя за то, что ты толкнула меня к искусству. Я не художник. Живописец — да, но не художник. Истинное мое призвание — педагогика, это было ясно еще перед окончанием средней школы. Увы... Нет, не бойся, я не думаю тебя в этом обвинять, сам должен был быть тверже, больше доверять здравому чутью, рассудку, а не чужим советам. Быть может, я бы и раньше уже понял, что живопись всего лишь мое хобби; если хорошо овладеть техникой, можно добиться довольно эффектных результатов, но это еще не значит — создать что-то новое. Потому что интерпретация, даже самая прекрасная, еще не творчество, построенное на создании художественных ценностей. («Инга так и сказала вчера, когда мы зашли в столовую пообедать: вы не создаете, товарищ доцент, а только интерпретируете; ваши картины красивые, но чем-то напоминают выточенные из древесины яблоки, которые, быть может, даже красивее настоящих, но, увы, не пахнут садом...») У искусства свой цвет и запах, каждый раз другой, неповторимый, а мои полотна бесцветны и безвкусны. В сельском хозяйстве сейчас широко применяют сенную муку. Точно такую же по виду муку можно намолоть и из пластмассы, но коровы не станут ее есть.— Суопис горько усмехается.— Человек в подобной ситуации доверчивее животного, часто принимает эрзац за чистый продукт. И еще кричит другим: вкусно, попробуйте! Я вдоволь попотчевал публику таким эрзацем. Благодушные (а может, несведущие?) критики ласково трепали меня по плечу: замечательно! мастерски! браво! А первым голосом в этом хоре легкомысленных лгунов пела ты, Вероника, и я не мог не поверить... М-да-а... Я мог усомниться в них, недобросовестных мастерах своего ремесла, но только не в тебе, которую считал верной подругой своей жизни. Я был загипнотизирован! Смешно звучит, можешь похохотать, но это чистая правда, как и то старое народное изречение, что можно внушить здоровому болезнь. Итак, я был загипнотизирован!
— Тебе нездоровится, Робертас. — Вероника смотрит на Суописа, вытаращив глаза. С удивлением, тревогой, почти со страхом.— Мне кажется, лучше отложить наш разговор на завтра. Тебе надо отдохнуть.
— Я не устал. Во всяком случае, не до такой степени, чтоб помутилось в голове. Да и некогда мне отдыхать: надо засесть за докторскую. Мне уже ясно — в живописи я ничего не добьюсь, мое призвание не создавать искусство, а его исследовать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121
— А за что я должна была перед тобой на коленях ползать? — насмешливо спросила Вероника.—Кем ты тогда был? Неотесанным деревенским пареньком, сырой глиной, из которой не каждый вылепит то, что нужно. Меня просто тошнило, когда я видела, как ты водишь за мной взглядом, принимая за чистую монету все, что я ни говорила. Откуда ты знаешь, может, я вышла за тебя из жалости?
— Нет, — жестко отрубил Суопис, и Вероника уловила в его глазах нескрываемую ненависть.— Ты разочаровалась в Витаутасе Станейке.
— Ну и ну! Это не справочная ли товарища Скирмониса?
— Не совсем. Скирмонис меня только навел на мысль, и я уже не мог от нее отвязаться. М-да-а... Может, я и впрямь поступил бестактно, но после того, как всплыло все твое вранье, я не могу верить ни единому твоему слову. И вот наконец позавчера я решился зайти к профессору Станейке. Вспомнил свои студенческие годы, как он за тобой ухаживал — да, да, не удивляйся, посмел! — и попросил его быть совершенно откровенным...
Вероника вместе с креслом отодвинулась от стола.
— Какая мерзость! — воскликнула она, закрывая руками глаза. — Никогда бы не подумала, что ты можешь быть такой сволочью. Ужас!
— Я должен был узнать всю правду до конца, Вероника. До конца!
— Сволочь ты... Сволочь...
— Наверное, поначалу и профессор так подумал, не хотел вдаваться в подробности, но потом он меня понял. — Суопис молчит, широкими ладонями пахаря взявшись за голову; выражение лица у него такое, словно внезапно накатила нечеловеческая боль, справиться с которой почти невозможно.— Зачем тебе все это было нужно, Вероника? Зачем? Не понимаю, какого черта ты изображала из себя девственницу...
— Изображала... Думаешь, сумела бы изобразить, если б на твоем месте был не ослепший осел, а настоящий мужчина? — Вероника желчно рассмеялась.
— М-да-а... я был последним дураком. И по твоей милости: таким меня сделала любовь. Слепым и глухим ко всему, кроме твоей лжи, которую всегда и везде я принимал за чистую монету. Но я тебе могу простить... что отдалась другому... ласки... поцелуи... все это паскудное предательство, так называемую физическую измену... да, могу... Само собой разумеется, это невероятно трудно, вряд ли есть такой мужчина в мире, который согласен делить любимую женщину с другим, но я готов простить, Вероника.
— А чем оно, это прощение, может еще помочь? — негромко говорит Вероника, стараясь не уронить достоинства. — Я попалась в эту ловушку не из пустого любопытства. Я любила Витаутаса Станейку, потом Людаса Скирмониса. Люблю!
— М-да-а...— Суопис долго молчит, щупая дрожащими пальцами очки, пока не надевает их. — Разумеется, ничем не поможет. Нельзя уже помочь. Я так сказал, чтобы ты поняла: все могу тебе простить, только не душевное предательство. Я тебя любил чисто, как младенец, а ты отплатила мне за это ложью, лицемерием... Знаю, ни одна жена не придет к своему мужу и не признается: у меня любовник. Но какого черта надо было за меня выходить, если не любила? А потом, вернувшись из чужой постели, шептать на ухо «люблю»? Разве можно когда-нибудь забыть и простить такое издевательство?
— А я и не умоляю прощать.— Вероника закидывает ногу на ногу, зажмуривается, удобнее устраиваясь в кресле, и рисует пальцем кружочки на обнаженном колене, которое вместе с кружевами рубашки высунулось из-под распахнувшегося халата.—Это бессмысленно, поскольку еще неизвестно, кто у кого в долгу. Что ж, не буду отрицать: в каком-то смысле я перед тобой виновата. Но ведь никто не станет спорить: я сделала все, что могла, для твоего блага, чтоб ты стал человеком. Если бы не я, ты наверняка торчал бы сейчас в какой-нибудь захолустной школе; в лучшем случае — пробился бы в преподаватели пединститута, и сегодня никто бы тебя не знал как живописца, фамилия которого уже не новость для редакторов газет и журналов.
— Только для редакторов. Что ж, в этом ты права. Редакторы меня знают. Критики, коллеги-художники, наконец, мои студенты. И директор Дворца выставок. Конечно, эти люди знают Робертаса Суописа. А как с широкой публикой? Разумеется, мимо моих картин прошла не одна тысяча человек. Но я не слышал, чтоб хоть одно мое полотно приковало чье-нибудь внимание, взволновало. Нет, Вероника, мне не стоит благодарить тебя за то, что ты толкнула меня к искусству. Я не художник. Живописец — да, но не художник. Истинное мое призвание — педагогика, это было ясно еще перед окончанием средней школы. Увы... Нет, не бойся, я не думаю тебя в этом обвинять, сам должен был быть тверже, больше доверять здравому чутью, рассудку, а не чужим советам. Быть может, я бы и раньше уже понял, что живопись всего лишь мое хобби; если хорошо овладеть техникой, можно добиться довольно эффектных результатов, но это еще не значит — создать что-то новое. Потому что интерпретация, даже самая прекрасная, еще не творчество, построенное на создании художественных ценностей. («Инга так и сказала вчера, когда мы зашли в столовую пообедать: вы не создаете, товарищ доцент, а только интерпретируете; ваши картины красивые, но чем-то напоминают выточенные из древесины яблоки, которые, быть может, даже красивее настоящих, но, увы, не пахнут садом...») У искусства свой цвет и запах, каждый раз другой, неповторимый, а мои полотна бесцветны и безвкусны. В сельском хозяйстве сейчас широко применяют сенную муку. Точно такую же по виду муку можно намолоть и из пластмассы, но коровы не станут ее есть.— Суопис горько усмехается.— Человек в подобной ситуации доверчивее животного, часто принимает эрзац за чистый продукт. И еще кричит другим: вкусно, попробуйте! Я вдоволь попотчевал публику таким эрзацем. Благодушные (а может, несведущие?) критики ласково трепали меня по плечу: замечательно! мастерски! браво! А первым голосом в этом хоре легкомысленных лгунов пела ты, Вероника, и я не мог не поверить... М-да-а... Я мог усомниться в них, недобросовестных мастерах своего ремесла, но только не в тебе, которую считал верной подругой своей жизни. Я был загипнотизирован! Смешно звучит, можешь похохотать, но это чистая правда, как и то старое народное изречение, что можно внушить здоровому болезнь. Итак, я был загипнотизирован!
— Тебе нездоровится, Робертас. — Вероника смотрит на Суописа, вытаращив глаза. С удивлением, тревогой, почти со страхом.— Мне кажется, лучше отложить наш разговор на завтра. Тебе надо отдохнуть.
— Я не устал. Во всяком случае, не до такой степени, чтоб помутилось в голове. Да и некогда мне отдыхать: надо засесть за докторскую. Мне уже ясно — в живописи я ничего не добьюсь, мое призвание не создавать искусство, а его исследовать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121