Бродили меж могил. Что врать — в иные минуты что-то,
бывает, потянет твои нахоженные ножки к «миру иному», где можно присесть и поразмыслить над вечными началами и вечными концами.
Мы присели у свежего дубового креста, надпись на котором была исповедью, последним самоотпущением грехов, заблуждений.
ГА на другой стороне креста — надпись на русском языке. Надпись предельно проста, исчерпывающая: «Прошу не считать, что я лежу рядом с этой белогвардейской рванью. Пока глаза мои видели, пока дышал — я всегда был там, в родном Киеве, на Владимирской горке, на моей Голгофе, под сенью креста Святославича. Неизвестный».
Это у Шиллера, кажется, сказано: мир и велик, и тесен... Видим — к смертному одиночеству «неизвестного» подходит какая-то женщина. Обменялись какими-то словами, да и слова-то не шли: все и так ясно...
Спросили: вы, надо полагать, знаете, кто же этот неизвестный?
В ответ — мучительное молчание, а затем слезы росой на могилку:
— И муж, и не муж. Гонимые судьбой, мы оказались здесь. Отпевал, отпевал других Захарыч, а вот и сам преставился. Один он теперь там, а я тут одна-одинешенька. Никого и ничего нет. Ни языка, ни дела в руках, ни средств. Есть только жуткая старость. Дали мне комнатушку монастырскую. Тружусь то на огороде в монастыре, то вот здесь, на кладбище.
Она повела нас по тропинке между могил, принявших многих своих с разной судьбой.
Кладбищенская полынь чужбины нестерпимо давит могилами.
Идем среди могилок, а она о своем:
— Тяжко помырав Захарыч. Тужыла и вылась биля нього чайкою з пидбытыми крылами, вкраденым життям. Поховала й посияла на горбыку земли травку ривненьку, шовковисту, зелену-зелену, як та, що росте пид сонцем Украины. А тепер дистала, прыготувала й высаджу для нього улюблени барви-ночкы, чорнобрывци...
Она так жалобно, трогательно просила:
— Зайдить хоть на хвыльку, дайте моему серцю радисть зустричи з домом, якого николы вже не побачу...
Зашли.
— В оций убогий монастырський хатынци все як дома: чарочка вишнивкы, пырижечкы з яблуками, а з-пид образив промовляе до мене засушеный и перевезеный через океан пид серцем у шовковому мишечку хрещатый барвинок и лю-бысток...
Молчание.
— А вот посмотрите!— продолжает она.— Это его, тоже привезенная с родины, простенькая тетрадочка. Все бумаги в Прагу отправил, а эту тетрадку оставил. Его рукой были в ней исписаны лишь несколько первых страниц.
Вчитываемся в кричащие строки — и у нас стынет кровь. Почерк тот же, то же отчаяние: «Лето мое, лето короткое, отплясавшее, отплакавшее!»
И уже как стресс, галлюцинация:
«Боже мой праведный, помоги же мне. Почему уроды-черти пляшут на моей голове, побелевшей от пережитого?! Уйми их, боже! Они отплясывают па моей голове, опьянев от моей крови. Ее уже мало, мало осталось — и я слабею. Хоть малость продли мое лето, дай побыть на родной Владимирской, на моей Голгофе, помолиться на святых седых берегах Днепра!
Вся моя прошлая жизнь, все мое прошлое — это тени, призраки на стене, переплетение, уродство. Куски жизни... Неудавшейся? Вера ведь меня разыскала, звала: приезжай хоть помирать дома.
Поздно. Дудки! Чужбина высосала мою кровь, пускай чужбина и подавится моими костями...
Листок, оторвавшийся от кроны...
Напишите на моей могиле: «Прошу не считать, что я лежу радом с этой белогвардейской рванью...» И еще — стихи моего друга.
Я — неизвестный, без роду и племени.
Я любил барвинок, а вдыхал запах полыни.
Полынь чужбины...
Я пришел умирать в это зловонное убежище.
Как жил — так и...
Мне сейчас хорошо. Мне так хорошо, как никогда.
Меня называли медведем. Медведи приходят
умирать в смердючее пристанище.
Мне так хорошо. Как в детстве, когда я засыпал, вдыхая липовый аромат, уткнувшись головой в колени матери, в Мариинском парке под звуки военного духового оркестра. Но почему же медные трубы играют траурные мелодии?
Да это же меня отпевают... Прости меня, мать...»
Строчек немного, а длиной они во всю его жизнь — страдальческую, в хождениях по заблуждениям, мукам, но с душой чистой перед самим богом, если он только есть. А люди?
Среди них найдутся черти, отплясывающие там, где чужая боль, чужое горе.
Не стал Захарыч Константином Захаровичем. Не стал.
Жизнь бесконечна, хотя для каждого она, говоря пушкинскими словами, и быстротекущая. Бесконечны и опыты ее. Нам не приходилось заглядывать еще во многие, многие тетрадки — в косую линейку, в клетку и иные, оставленные теми, кто потерял Родину, кто покоится сейчас на кладбищах Детройта, Калифорнии, Балтимора, Вашингтона, Северной Каролины, Дакоты,Монреаля, Торонто, Лондона, Манчестера, Парижа, Сан-Паулу. По всему миру разбросаны кладбища безродно ушедших... Заглядывай не заглядывай, читай не читай, а в каждой строчке — огромная книга о печалях, трагедии людей, испивших по разным причинам на чужбине полынную чашу мучительного умирания.
В каждой могиле — своя тайна горькой жизни, есть, однако, и одна общая, главная «тайна»: кто теряет родину, тот теряет и себя, свое гражданское и человеческое продолжение, кто теряет любовь и верность, для того все в мире пусто, бессмысленно — вроде бы есть земля и небо, дороги, улицы, дома, а идти некуда и незачем...
ПОСЛЕСЛОВИЕ К РОМАНУ
Выходило так, что житейские дороги в один и тот же год приводили нас (то ли вдвоем, то ли порознь) в разные точки планеты, и нередко в точки, расположенные по обеим сторонам океана: скажем, американский континент и наш приполярный край.
Так было и в тот раз, когда мы завершали работу над этой книгой. Далеко от дома, в международном порту Гандер, затерявшемся в Атлантическом океане, где мы ждали погоду и рейсовый самолет на Москву, встретили земляка, который и сообщил: одному, мол, из вас предстоит новая командировка, теперь уже в другой конец океана, к давним знакомым — строителям Сибири; другому (мы знали об этом раньше) — в самый центр Европы, в Прагу.
Мы летели над бесконечными водами Атлантики, и думалось о многом. Вспоминались дискуссии по проблемам сотрудничества между народами в одном из комитетов Генеральной Ассамблеи ООН; об этом подробно было рассказано в политическом романе «Свобода для волка».
— Вы обратили внимание,— говорила тогда молодая учительница из Африки,— что герб, который мы-видим перед собой в зале пленарных заседаний, главном зале ООН, что этот герб голубой? Вам не кажется, что он похож на кабину огромного космического корабля? Посмотрите: стены идут ввысь конусообразно, а окна напоминают иллюминаторы, за которыми бушует неспокойный мир...
И если продолжить эту мысль, то можно, действительно, представить, что миллиарды землян вроде бы собрались в одном корабле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111