Ну, думаю, как-нибудь год перебьюсь, а тогда буду поступать снова. Приехал домой и начал учительствовать. В районе меня немного знали по стишкам, вот и предложили преподавать язык и литературу в селе Озерах. Преподавал и одновременно учился.
Потом вернулся в родное село Кишеньку, на левый берег.
Получал 325 руб. в месяц, 125 платил за квартиру с питанием, 30 за разные взносы, каких в Советах было множество. Перед советской бюрократией я не склонял головы. И сам не раз думал, что хотя и носил комсомольский билет, все-таки в комсомоле мне было не место. И меня когда-нибудь выкинули бы оттуда, если б не случилась война».
Кому он служил? Кому служили такие, как он, которые клялись Россией, Украиной, Доном и были готовы распять саму землю свою?
Этот служил прежде всего себе.
«Писал понемногу дома, но не придавал этому серьезного значения. И только здесь, в Германии, занялся литературной работой более серьезно. Есть у меня кое-что написанное, в основном стихи. Из них было бы возможно сделать хороший сборник, да война сейчас, она-то и мешает. Подождем немного. Там виднее будет.
Очень благодарю Вас за совет написать воспоминания о пережитом. Но как-то так выходит, что эта мысль не отстоялась, не выкристаллизовалась. Потому и писать тяжело. Со временем, когда пережитое отстоится в сердце, все мгновенное улетит прочь и останется лишь самое важное, тогда действительно писать будет легче. А написать будет о чем.
Судьба и в самом деле раскидала нас, как полову по ветру. Куда ни глянь, всюду найдешь украинца. На улице Берлина, у Эйфелевой башни, в шахте Саара — всюду они, наши земляки. И каждый носит в себе одно желание, одну тоску — увидеть родную Украину, родные нивы, села. Я не знаю, как Вы привыкли к чужбине. Правда, Вы жили*в несколько лучших условиях, чем те, в которых находятся сейчас сотни тысяч наших людей. Тяжка чужбина, очень тяжка.
Извините меня, что в этот раз я так мало Вам пишу. В следующем письме напишу побольше. Думаю, как земляки, мы будем теперь поддерживать более-менее тесные отношения.
Если хотите, я пришлю Вам несколько номеров нашей газеты, где мне приходится работать.
Был бы рад с Вами встретиться, но что поделаешь... Когда-то, быть может, сведет судьба. Знаю, что в Праге живется значительно лучше, чем здесь, в столице, во всех отношениях. Там спокойно, тихо, а здесь... Читаете в газетах...» «Берлин, 26 января 1944.
Вы меня извините— в предыдущем письме я спорол глупость: попросил Вас получить гонорар от г. Россохи. От многих людей, которые знают этого господина (не знаю, в какйг Вы с ним отношениях), я слышал, что деньги — это его стй-; хия; так что вытянуть из него положенное за труд — равносильно вырвать что-нибудь из его нутра. Вот почему не хочу втягивать Вас в мои отношения с Плюшкиным Пражского
масштаба. Пусть он имеет дело со мной. Это не будет для него очень приятно.
Я не мелочный человек. Если мне не заплатит какая-нибудь берлинская газета — это не беда. Но если не платит г. Россоха, который не успевает проветривать заплесневевшие от давности ассигнации, то здесь пахнет другим. Это мошенничество, обычная эксплуатация труда литератора.
Ну, об этом не стоит так много говорить, как я Вам написал.
Получили ли Вы последний номер «Дозвилля», который я отправил Вам? Вашему брату я послал пять последних номеров (от 14 до 18). И письмо получил от него недавно. Очень хорошее письмо. Переписка с г. Александром для меня полезна. Иногда мы в письмах спорим, но это неудивительно — мы из одного места, но из двух миров. И вот эти миры должны понять друг друга, чтобы никто не оторвался от родной ветки, которую питали до сих пор, к сожалению, вредные соки. А дерево одно, клонится то туда, то сюда. И знает свое точное положение, да не имеет силы, чтобы стоять твердо.
Расскажу кое-что о себе, если интересно. Пишу разную всячину... Вместе с этим письмом посылаю несколько стихотворений, написанных в последнее время. Кое-что будет напечатано в «Дозвилле». Написал поэтическую сказку, но сейчас нет возможности переписать ее на машинке. Редакцию вывезли за Берлин. Но часть вещей еще осталась здесь, в Берлине. Работы нет, потому что там еще не устроились. Гуляю неделю по Берлину. Видите, как написал: просклонял во всех падежах слово «Берлин».
Когда-то я писал Вам, что был в лагере. Приехал оттуда голый, как бубен. Да как-то мне везет в жизни — за пять месяцев накопил на одежду, хотя и дорого все. Недавно купил кожаное пальто (не новое) за 700 марок, жена за 300. И всякие другие вещи. Пришлось истратить кучу денег — до 2000 марок, но ничего не поделаешь — надо.
Чувствую себя хорошо. Англичане на какое-то время дали покой, хотя налеты я переношу довольно хорошо, смерти не боюсь, даже шальной. Стихи можете оставить себе, потому что здесь все равно когда-нибудь сгорят, а в Праге, может, как-то сохранятся, если будут кому-то нужны».
Один из знакомых Онуфриенко прислал ему в феврале 1944 года статью с просьбой «похлопотать перед господином шеф-редактором, чтобы эта статья увидела свет». И на все это Онуфриенко ответил ему так:
Для «Дозвилля» ваше письмо не подходит, потому что здесь печатаются только литературные материалы. Статьи же, затрагивающие непосредственно какие-либо политические, социальные и национальные вопросы, не печатаются. А поскольку сейчас вопрос национальный является в то же время и политическим, то Вам еще больше понятно, что опубликовать такое письмо не удалось бы, несмотря ни на какие желания редактора, из-за цензурных условий. Должен сказать, что грешная душа, проходя разные мытарства по дороге в рай, делает меньше разных остановок и испытаний, чем наш журнал, готовясь выйти из печати. Бывает, что материалы со страниц изымаются и заменяются новыми, менее острыми. И пусть это будет между нами, я вам скажу, что здесь, в Германии, нет и речи про какое-то понятие самостийной Украины...»
В августе 1944 года «Украинський виснык» поневоле проговорился о подлинных взглядах части своих читателей.
Поводом послужило письмо лейтенанта с фамилией на «енко», но написанное по-русски. Его автор, украинец, писал о своей любви к Пушкину и Шевченко, его возмущало, что «украинський доброволець» употребляет слово «москаль»... «Город Москва,— писал он,—стал таким же дорогим украинскому сердцу, как Киев, а русский народ — наш единокровный брат».
«Кто же такой наш землячок?- сетовала газетка.—Что-то очень знакомая, очень большевистская его речь. Не является ли г. Москаль или даже Москаленко в действительности просто замаскированным «под русского националиста» большевиком?»
Через три месяца, в ноябре 1944 года, тот же «Украинський виснык» вернулся к теме в огромной, почти на полторы полосы, статье «Из большевистской чаши большевистский яд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111
Потом вернулся в родное село Кишеньку, на левый берег.
Получал 325 руб. в месяц, 125 платил за квартиру с питанием, 30 за разные взносы, каких в Советах было множество. Перед советской бюрократией я не склонял головы. И сам не раз думал, что хотя и носил комсомольский билет, все-таки в комсомоле мне было не место. И меня когда-нибудь выкинули бы оттуда, если б не случилась война».
Кому он служил? Кому служили такие, как он, которые клялись Россией, Украиной, Доном и были готовы распять саму землю свою?
Этот служил прежде всего себе.
«Писал понемногу дома, но не придавал этому серьезного значения. И только здесь, в Германии, занялся литературной работой более серьезно. Есть у меня кое-что написанное, в основном стихи. Из них было бы возможно сделать хороший сборник, да война сейчас, она-то и мешает. Подождем немного. Там виднее будет.
Очень благодарю Вас за совет написать воспоминания о пережитом. Но как-то так выходит, что эта мысль не отстоялась, не выкристаллизовалась. Потому и писать тяжело. Со временем, когда пережитое отстоится в сердце, все мгновенное улетит прочь и останется лишь самое важное, тогда действительно писать будет легче. А написать будет о чем.
Судьба и в самом деле раскидала нас, как полову по ветру. Куда ни глянь, всюду найдешь украинца. На улице Берлина, у Эйфелевой башни, в шахте Саара — всюду они, наши земляки. И каждый носит в себе одно желание, одну тоску — увидеть родную Украину, родные нивы, села. Я не знаю, как Вы привыкли к чужбине. Правда, Вы жили*в несколько лучших условиях, чем те, в которых находятся сейчас сотни тысяч наших людей. Тяжка чужбина, очень тяжка.
Извините меня, что в этот раз я так мало Вам пишу. В следующем письме напишу побольше. Думаю, как земляки, мы будем теперь поддерживать более-менее тесные отношения.
Если хотите, я пришлю Вам несколько номеров нашей газеты, где мне приходится работать.
Был бы рад с Вами встретиться, но что поделаешь... Когда-то, быть может, сведет судьба. Знаю, что в Праге живется значительно лучше, чем здесь, в столице, во всех отношениях. Там спокойно, тихо, а здесь... Читаете в газетах...» «Берлин, 26 января 1944.
Вы меня извините— в предыдущем письме я спорол глупость: попросил Вас получить гонорар от г. Россохи. От многих людей, которые знают этого господина (не знаю, в какйг Вы с ним отношениях), я слышал, что деньги — это его стй-; хия; так что вытянуть из него положенное за труд — равносильно вырвать что-нибудь из его нутра. Вот почему не хочу втягивать Вас в мои отношения с Плюшкиным Пражского
масштаба. Пусть он имеет дело со мной. Это не будет для него очень приятно.
Я не мелочный человек. Если мне не заплатит какая-нибудь берлинская газета — это не беда. Но если не платит г. Россоха, который не успевает проветривать заплесневевшие от давности ассигнации, то здесь пахнет другим. Это мошенничество, обычная эксплуатация труда литератора.
Ну, об этом не стоит так много говорить, как я Вам написал.
Получили ли Вы последний номер «Дозвилля», который я отправил Вам? Вашему брату я послал пять последних номеров (от 14 до 18). И письмо получил от него недавно. Очень хорошее письмо. Переписка с г. Александром для меня полезна. Иногда мы в письмах спорим, но это неудивительно — мы из одного места, но из двух миров. И вот эти миры должны понять друг друга, чтобы никто не оторвался от родной ветки, которую питали до сих пор, к сожалению, вредные соки. А дерево одно, клонится то туда, то сюда. И знает свое точное положение, да не имеет силы, чтобы стоять твердо.
Расскажу кое-что о себе, если интересно. Пишу разную всячину... Вместе с этим письмом посылаю несколько стихотворений, написанных в последнее время. Кое-что будет напечатано в «Дозвилле». Написал поэтическую сказку, но сейчас нет возможности переписать ее на машинке. Редакцию вывезли за Берлин. Но часть вещей еще осталась здесь, в Берлине. Работы нет, потому что там еще не устроились. Гуляю неделю по Берлину. Видите, как написал: просклонял во всех падежах слово «Берлин».
Когда-то я писал Вам, что был в лагере. Приехал оттуда голый, как бубен. Да как-то мне везет в жизни — за пять месяцев накопил на одежду, хотя и дорого все. Недавно купил кожаное пальто (не новое) за 700 марок, жена за 300. И всякие другие вещи. Пришлось истратить кучу денег — до 2000 марок, но ничего не поделаешь — надо.
Чувствую себя хорошо. Англичане на какое-то время дали покой, хотя налеты я переношу довольно хорошо, смерти не боюсь, даже шальной. Стихи можете оставить себе, потому что здесь все равно когда-нибудь сгорят, а в Праге, может, как-то сохранятся, если будут кому-то нужны».
Один из знакомых Онуфриенко прислал ему в феврале 1944 года статью с просьбой «похлопотать перед господином шеф-редактором, чтобы эта статья увидела свет». И на все это Онуфриенко ответил ему так:
Для «Дозвилля» ваше письмо не подходит, потому что здесь печатаются только литературные материалы. Статьи же, затрагивающие непосредственно какие-либо политические, социальные и национальные вопросы, не печатаются. А поскольку сейчас вопрос национальный является в то же время и политическим, то Вам еще больше понятно, что опубликовать такое письмо не удалось бы, несмотря ни на какие желания редактора, из-за цензурных условий. Должен сказать, что грешная душа, проходя разные мытарства по дороге в рай, делает меньше разных остановок и испытаний, чем наш журнал, готовясь выйти из печати. Бывает, что материалы со страниц изымаются и заменяются новыми, менее острыми. И пусть это будет между нами, я вам скажу, что здесь, в Германии, нет и речи про какое-то понятие самостийной Украины...»
В августе 1944 года «Украинський виснык» поневоле проговорился о подлинных взглядах части своих читателей.
Поводом послужило письмо лейтенанта с фамилией на «енко», но написанное по-русски. Его автор, украинец, писал о своей любви к Пушкину и Шевченко, его возмущало, что «украинський доброволець» употребляет слово «москаль»... «Город Москва,— писал он,—стал таким же дорогим украинскому сердцу, как Киев, а русский народ — наш единокровный брат».
«Кто же такой наш землячок?- сетовала газетка.—Что-то очень знакомая, очень большевистская его речь. Не является ли г. Москаль или даже Москаленко в действительности просто замаскированным «под русского националиста» большевиком?»
Через три месяца, в ноябре 1944 года, тот же «Украинський виснык» вернулся к теме в огромной, почти на полторы полосы, статье «Из большевистской чаши большевистский яд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111