Угар...
— К нам в клинику,— продолжала между тем Галина Степановна,— привезли полугодовалого ребенка. Пролежал он у нас очень долго. Все мы к нему привязались так, что когда его взяли, я, например, первое время места себе не находила. И, наверное, долго мне будет его недоставать. А он через месяц меня и не узнал бы...
— Я... Я просто подумал — приглашают ведь иногда из вежливости.
Галина Степановна рассмеялась.
— Из вежливости не так приглашают... Кстати, и Юра совсем не «из вежливости» приглашает к себе гостей. Их бы с Зикой тоска иссушила, если б вечно не толклись у них люди. Если б не стучали, не шумели, не гремели. Если б не веселились, не уезжали, не приезжали. Котька и Ниночка, и те говорят: «А почему никаких гостей нет?!» Как же можно жить без людей?! Вот вы и наве-
стите старика. И вообще... не приходило ли вам в голову... остаться?
Кошелев сцепил тонкие длинные пальцы и долго молчал, глядя в окно.
— Что ж думать об этом, Галина Степановна,— медленно, подавляя волнение, проговорил наконец он.— Если б еще Наденька... Она нужна мне. Очень нужна. Но вряд ли я так уж ей нужен... А если... и знать не захочет.
Галина Степановна сделала протестующий жест, но Кошелев продолжал:
— Всякое бывает. Согласитесь. А я к тому же не такой уж дорогой подарок. И, будем откровенны,— жизнь моя кончена...
Несмотря на то, что утром у Кошелева было совсем иное настроение, на этот раз он говорил тоже искренне. И подозреиал, что именно сейчас говорит то, что есть на самом деле.
— Но почему же кончена?! горячо воскликнула Галина Степановна.— Вы еще совсем молоды.
— И не молод!.. Да и не годы определяют старость, границы человеческого бытия. А если духовные силы на исходе?.. Вот приехал, увидел, порадовался, пережил незабываемое, по-настоящему незабываемое... Вы — медик, знаете, как это бывает у безнадежно больных... Я с вами откровенен, Галина Степановна... Говорю, как с самим собой. Уж вы простите.
— Ну что вы, Сергей Владимирович, разве я не понимаю?! Бывает такое и в более раннем возрасте... Жизнь вдруг теряет смысл. Но это проходит. Уверяю вас...
Кошелев хотел сказать, что пройти могло у нее, у Галины, у Юры или «дяди» Паши. У него уже не пройдет...
И вдруг так отчетливо представилось сегодняшнее купание и потом — у Вавиловых кусок хлеба, который Сергей ел с не меньшим аппетитом, чем «дядя» Паша... Только ведь все это лишь на время... И пока он здесь.
Кошелев сказал:
— И остаться к тому же не просто. И никому я здесь не нужен. Что я могу дать? А только получать — нечестно.
— Нет, нет, вы не правы... Но оставим этот разговор до поры, когда разыщется ваша сестра. Вот тогда серьезно, спокойно обо всем поговорим, А пока... Вы помните свое обещание?
— Пальцы деревянные, Галина Степановна.
— Вы обещали...— Она встала, открыла крышку пианино и, улыбнувшись мягкой застенчивой улыбкой, взглянула на Кошелева.
Ему пришлось повиноваться. Он подошел, взглянул на ноты и взял «На смерть героя».
Первые аккорды... Пока без труда;.. Вот кому бы он сыграл концерт Листа... Первые аккорды... Жалкая техника, намек на то, что когда-то было...
Й сразу же позабыта «жалкая техника».
Разве можно было исполнять эту вещь так мелко, узко?! Не о его, Сергея, изломанной жизни, искалеченных руках она. Не о нем. О многих и... о нем тоже.
Кошелев играл и, как это прежде иногда бывало, глубже, острее проникал в сущность вещей. Извечные темы света и тьмы, жизни и смерти, борьбы и свободы... Но теперь это были не абстрактные истины. Ему виделось штормовое море, беспомощный корабль, искаженные ужасом лица, разорванные криком рты и смерть, подходившая, подползавшая все ближе... Чудились голодные, опухшие дети, обезумевшие глаза матери над трупом ребенка...
Перед ним оживали картины, все то, о чем говорил Фомичов. И отца он видел глазами Фомичова и сердцем своим. И... Веру...
Е-ели цель большая, настоящая, не для себя одного, когда жизнь твоя имеет смысл...
Герой, они вступили в единоборство со смертью, падая замертво, побеждали, потому что сражались за жизнь...
Траурные ритмы погребального шествия... Не один человек, народ поминает своих героев. Прерывистые вздохи и тяжкие рыдания, погребальный звон...
А дальше мощные хоры утверждают будущее, прославляют жизнь и свободу...
Последняя фраза... Но Кошелев не в силах оторваться от клавишей. Он играл ту прозрачную мелодию, которая слышалась ему с детства.
И об утреннем синем ветре, и о жемчужном тумане над розовым морем... О гордости и доброте... Все это было, было! В колыбельной песне, завещанной ему...
Смолк последний аккорд. Низко опустив голову, сидел Кошелев.
Долго, очень долго длилось молчание. Наконец он поднял глаза на Галину Степановну.
— Это прекрасно, Сергей Владимирович! Это прекрасно...— она улыбнулась.— У меня такое чувство, словно только теперь мы с вами по-настоящему познакомились. И... только теперь вы мне все рассказали. Все, и о себе
тоже.
Он молчал, потому что действительно открыл этой женщине душу, выразил то, что не умел передать словами, что умерло бы, если б было произнесено. И она поняла его состояние, его мысли и чувства.
— Ну что ж, не всем радость... И не всем только радость. А если страдание... Проходит время, и все вокруг вдруг окрасится каким-то ясным, необычным светом... Как солнце после грозы... Как воздух... и жизнь кажется чище, прозрачней,— продолжала она, словно теперь говорила сама с собой, отвечала каким-то своим мыслям.
— Напорное, лишь много пережив, начинаешь ценить, видеть то, что было когда-то для тебя скрыто,— негромко произнес Кошелев и еще тише заключил: — Если только встретится еще... такое, что можно будет увидеть, чему можно будет порадоваться...
— Зачем же так мрачно?! Найдете Надю, и с ней все изменится. Я сама в это верю. Сестра вам сумеет сказать гораздо больше, чем я...
Кошелев помолчал, машинально, по вдруг воскресшей привычке, массируя пальцы. Хотел спросить у Галины Степановны, что ей кажется самым страшным в жизни, и не решался, а ему так нужно было именно от нее это услышать... И все-таки-, глядя на свои руки и не видя их, спросил.
— Разве все перечислишь?! — Она вздохнула.
— Унижение. Самое страшное,— сказал он.— Как говорят французы,— когда тебя топчут, как камни мостовой. Хотят уничтожить, растоптать человеческое...— Хотел добавить: и не могут!., потому что думал в эту минуту о Вере... И побоялся, как бы Галина Степановна не подумала, что он говорит о себе. Его-то уничтожили. Почти уничтожили...
— Не надо... После такой музыки просто невозможно об этом...— проговорила Галина Степановна.— Лучше скажите, давно вы написали эту вещь?
— Да нет... что вы?! Лишь увиденное... здесь. Не мое...
— Так не бывает... Вы увидели, значит, ваша. И раньше, наверное, было... Конечно, было... И рассказать могли бы многое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
— К нам в клинику,— продолжала между тем Галина Степановна,— привезли полугодовалого ребенка. Пролежал он у нас очень долго. Все мы к нему привязались так, что когда его взяли, я, например, первое время места себе не находила. И, наверное, долго мне будет его недоставать. А он через месяц меня и не узнал бы...
— Я... Я просто подумал — приглашают ведь иногда из вежливости.
Галина Степановна рассмеялась.
— Из вежливости не так приглашают... Кстати, и Юра совсем не «из вежливости» приглашает к себе гостей. Их бы с Зикой тоска иссушила, если б вечно не толклись у них люди. Если б не стучали, не шумели, не гремели. Если б не веселились, не уезжали, не приезжали. Котька и Ниночка, и те говорят: «А почему никаких гостей нет?!» Как же можно жить без людей?! Вот вы и наве-
стите старика. И вообще... не приходило ли вам в голову... остаться?
Кошелев сцепил тонкие длинные пальцы и долго молчал, глядя в окно.
— Что ж думать об этом, Галина Степановна,— медленно, подавляя волнение, проговорил наконец он.— Если б еще Наденька... Она нужна мне. Очень нужна. Но вряд ли я так уж ей нужен... А если... и знать не захочет.
Галина Степановна сделала протестующий жест, но Кошелев продолжал:
— Всякое бывает. Согласитесь. А я к тому же не такой уж дорогой подарок. И, будем откровенны,— жизнь моя кончена...
Несмотря на то, что утром у Кошелева было совсем иное настроение, на этот раз он говорил тоже искренне. И подозреиал, что именно сейчас говорит то, что есть на самом деле.
— Но почему же кончена?! горячо воскликнула Галина Степановна.— Вы еще совсем молоды.
— И не молод!.. Да и не годы определяют старость, границы человеческого бытия. А если духовные силы на исходе?.. Вот приехал, увидел, порадовался, пережил незабываемое, по-настоящему незабываемое... Вы — медик, знаете, как это бывает у безнадежно больных... Я с вами откровенен, Галина Степановна... Говорю, как с самим собой. Уж вы простите.
— Ну что вы, Сергей Владимирович, разве я не понимаю?! Бывает такое и в более раннем возрасте... Жизнь вдруг теряет смысл. Но это проходит. Уверяю вас...
Кошелев хотел сказать, что пройти могло у нее, у Галины, у Юры или «дяди» Паши. У него уже не пройдет...
И вдруг так отчетливо представилось сегодняшнее купание и потом — у Вавиловых кусок хлеба, который Сергей ел с не меньшим аппетитом, чем «дядя» Паша... Только ведь все это лишь на время... И пока он здесь.
Кошелев сказал:
— И остаться к тому же не просто. И никому я здесь не нужен. Что я могу дать? А только получать — нечестно.
— Нет, нет, вы не правы... Но оставим этот разговор до поры, когда разыщется ваша сестра. Вот тогда серьезно, спокойно обо всем поговорим, А пока... Вы помните свое обещание?
— Пальцы деревянные, Галина Степановна.
— Вы обещали...— Она встала, открыла крышку пианино и, улыбнувшись мягкой застенчивой улыбкой, взглянула на Кошелева.
Ему пришлось повиноваться. Он подошел, взглянул на ноты и взял «На смерть героя».
Первые аккорды... Пока без труда;.. Вот кому бы он сыграл концерт Листа... Первые аккорды... Жалкая техника, намек на то, что когда-то было...
Й сразу же позабыта «жалкая техника».
Разве можно было исполнять эту вещь так мелко, узко?! Не о его, Сергея, изломанной жизни, искалеченных руках она. Не о нем. О многих и... о нем тоже.
Кошелев играл и, как это прежде иногда бывало, глубже, острее проникал в сущность вещей. Извечные темы света и тьмы, жизни и смерти, борьбы и свободы... Но теперь это были не абстрактные истины. Ему виделось штормовое море, беспомощный корабль, искаженные ужасом лица, разорванные криком рты и смерть, подходившая, подползавшая все ближе... Чудились голодные, опухшие дети, обезумевшие глаза матери над трупом ребенка...
Перед ним оживали картины, все то, о чем говорил Фомичов. И отца он видел глазами Фомичова и сердцем своим. И... Веру...
Е-ели цель большая, настоящая, не для себя одного, когда жизнь твоя имеет смысл...
Герой, они вступили в единоборство со смертью, падая замертво, побеждали, потому что сражались за жизнь...
Траурные ритмы погребального шествия... Не один человек, народ поминает своих героев. Прерывистые вздохи и тяжкие рыдания, погребальный звон...
А дальше мощные хоры утверждают будущее, прославляют жизнь и свободу...
Последняя фраза... Но Кошелев не в силах оторваться от клавишей. Он играл ту прозрачную мелодию, которая слышалась ему с детства.
И об утреннем синем ветре, и о жемчужном тумане над розовым морем... О гордости и доброте... Все это было, было! В колыбельной песне, завещанной ему...
Смолк последний аккорд. Низко опустив голову, сидел Кошелев.
Долго, очень долго длилось молчание. Наконец он поднял глаза на Галину Степановну.
— Это прекрасно, Сергей Владимирович! Это прекрасно...— она улыбнулась.— У меня такое чувство, словно только теперь мы с вами по-настоящему познакомились. И... только теперь вы мне все рассказали. Все, и о себе
тоже.
Он молчал, потому что действительно открыл этой женщине душу, выразил то, что не умел передать словами, что умерло бы, если б было произнесено. И она поняла его состояние, его мысли и чувства.
— Ну что ж, не всем радость... И не всем только радость. А если страдание... Проходит время, и все вокруг вдруг окрасится каким-то ясным, необычным светом... Как солнце после грозы... Как воздух... и жизнь кажется чище, прозрачней,— продолжала она, словно теперь говорила сама с собой, отвечала каким-то своим мыслям.
— Напорное, лишь много пережив, начинаешь ценить, видеть то, что было когда-то для тебя скрыто,— негромко произнес Кошелев и еще тише заключил: — Если только встретится еще... такое, что можно будет увидеть, чему можно будет порадоваться...
— Зачем же так мрачно?! Найдете Надю, и с ней все изменится. Я сама в это верю. Сестра вам сумеет сказать гораздо больше, чем я...
Кошелев помолчал, машинально, по вдруг воскресшей привычке, массируя пальцы. Хотел спросить у Галины Степановны, что ей кажется самым страшным в жизни, и не решался, а ему так нужно было именно от нее это услышать... И все-таки-, глядя на свои руки и не видя их, спросил.
— Разве все перечислишь?! — Она вздохнула.
— Унижение. Самое страшное,— сказал он.— Как говорят французы,— когда тебя топчут, как камни мостовой. Хотят уничтожить, растоптать человеческое...— Хотел добавить: и не могут!., потому что думал в эту минуту о Вере... И побоялся, как бы Галина Степановна не подумала, что он говорит о себе. Его-то уничтожили. Почти уничтожили...
— Не надо... После такой музыки просто невозможно об этом...— проговорила Галина Степановна.— Лучше скажите, давно вы написали эту вещь?
— Да нет... что вы?! Лишь увиденное... здесь. Не мое...
— Так не бывает... Вы увидели, значит, ваша. И раньше, наверное, было... Конечно, было... И рассказать могли бы многое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44