В марте выдался день почти совсем весенний — и С.Просстак, которому так не терпелось, говорит: «Ну вот, наконец-то», — а это лишь обманчивое видение. В марте весне доверять не приходится. И опять — холода, и резкий свет, и судорожные стоны ветра. Потом апрель, зарядил мелкий дождик. Промозглая сырость пронизывает до костей, но в воздухе уже пахнет весной — землей пахнет, пробившейся кое-где травой, там и сям — былинка, почка, лист. И на день-другой настает волшебство весны: «Вот она! — думает Просстак. — Наконец-то!» — и опять обманывается. Весны и след простыл, снова холод, и серость, и зарядил мелкий дождик. Просстак отчаялся. «Нет весны и не будет! — говорит он. — После зимы сразу нагрянет лето, оглянуться не успеешь — начнется жара!»
И тут-то приходит весна — за одну ночь взрывается из-под земли снопами зеленых лучей! Двадцать восьмое апреля — и дерево на городских задворках окутано золотистой дымкой, покрыто пухом едва проклюнувшихся листочков! Двадцать девятое апреля — за ночь листва и золотистая дымка стали ярче и гуще. Тридцатое апреля — все растет и сгущается прямо на глазах! И вот первое мая — дерево все зазеленело, густые, почти уже распустившиеся листья свежи и нежны, как перышки! Из-под земли взорвалась весна!
В сущности, у нас тут все взрывчатое, адмирал Дрейк, — весна, свирепое лето, морозы, октябрь, февраль в Дакоте — пятьдесят один ниже нуля, весенние половодья, двести человек гибнет в водах Огайо, в Миссури, в Новой Англии, по всей Пенсильвании, в Мэриленде и в Теннесси. Весна набрасывается на нас в одну ночь, и все у нас огромно и неукротимо, как взрыв, как половодье. Несколько сотен гибнут в половодье, сотня — в жару от солнечного удара, двенадцать тысяч в год — от руки убийцы, тридцать тысяч — под колесами автомобилей, и все это у нас мелочь. Такие половодья опустошили бы Францию; столько смертей погрузили бы Англию в беспросветный траур; а в Америке на несколько тысяч С.Просстаков больше или меньше — утонувших, убитых, раздавленных колесами, выбросившихся из окна — что ж, это для нас мелочь, их вытеснят из памяти следующее половодье или жатва, которую на следующей неделе смерть снимет убитыми и раздавленными. У нас все делается с размахом, адмирал Дрейк.
И вот на улице пахнет смолой, и землей пахнет, и кричит ребятня. Небо ясное, прозрачное, нигде ни облачка, всюду искристая синева, и в вышине полощется на ветру полосатый, как леденец, славный флаг. В мыслях С.Просстака — бейсбол, красная, точно ошпаренная, ручища Левши Гроува, упругие удары ясеневой биты по тугому кожаному мячу, и полусжатая в ожидании мяча лоснящаяся рукавица, дух прокаленной солнцем галерки стадиона, насмешливые выкрики зрителей, по-летнему без пиджаков, подача за подачей — нескончаемое однообразие, все одно и то же. (В сущности, бейсбол скучнейшая игра; тем-то она и хороша. Нам по душе не столько сама игра, просто мы любим бесконечно, дремотно, вяло сидеть без пиджака на галерке.) В субботу днем С.Просстак идет на бейсбол и сидит в толпе зрителей, дожидаясь острых, решающих минут и общего вопля. Но вот игра кончена, и толпа растекается по зеленому полю. В воскресенье Просстак на своей малолитражке уезжает на весь день за город с какой-нибудь девчонкой.
И вот уже лето, паляще жаркое, в испарине, затянутое мутной дымкой, с тусклым, раскаленным небом, выматывающее все силы… И С.Просстак обливается потом, утирает лицо платком и говорит: «О, господи! И когда это кончится?»
Так вот он каков, С.Просстак «лет тридцати пяти», «неизвестный» американец. В каком смысле американец? Чем он отличается от людей, которых знали вы, старина Дрейк?
Когда корабли повернули домой и перед Испанцем запылал мыс Сент-Винсент, или когда старина Дрейк возвращался со своими людьми из далеких морей, шел полным ходом к родным берегам, мимо островов Силли — к полям под косым вечерним солнцем, к меловым утесам, к надежной гавани, к милой тесноте родного города и знакомому высокому шпилю — где в ту пору был Просстак?
Когда на рассвете, в диких зарослях красного дуба, видавшие виды охотники, устроив засаду на медведя, вдруг слышали шорох стрел, пронизавших листву, и свист пуль, и ждали, укрывшись за стволом, вскинув мушкет, — где в ту пору был Просстак?
И когда люди с ястребиным взором и суровыми, неподвижными, точно у индейцев, лицами, взяв ружья наперевес, шли тропами Запада вслед заходящему солнцу и, не дрогнув, слушали яростные воинственные клики вокруг Пэйнтид-Батс — где он был в ту пору, Просстак?
Нет, его не было среди людей Дрейка в тот вечер, когда корабли возвратились от берегов Америки! Его не встречал у мыса Сент-Винсент горящий темным огнем взор Испанца! Его не было поутру в зарослях красного дуба! И он не слыхал воинственных кликов вокруг Пэйнтид-Батс!
Нет, нет. Он не плавал по неведомым морям, не прокладывал тропу на Запад. Он был извечным маленьким человеком, извечным безымянным ничтожеством, песчинкой, малым атомом, извечным американцем — и вот он лежит, разбившийся вдребезги, на бруклинской мостовой.
Он всегда жил на убогих улицах, этот Просстак, букашка в джунглях Нью-Йорка, обитатель угрюмой стали и камня, крот, что зарывался в источенный временем кирпич и ошалело глазел на высоченные небоскребы, розовеющие в утренних лучах. В маленьком городке он арендовал дрянной деревянный домишко или владел новехоньким, необжитым домиком в предместье. Он просыпался поутру в унылом квартале, под звон будильника, ворчал: «Черт возьми, опаздываю!» — и срезал пустырь наискосок, позади рекламных щитов; он был приучен к бетонным чудищам в жаркий день, под палящим солнцем; ему была привычна мешанина разношерстных зданий, щербатые мостовые, урны для мусора, убогие витрины, мутно-зеленая краска, эстакада надземки, ревущие вереницы автомобилей, улицы, изуродованные тысячами унылых, зловещих знаков. Он привык к выезжающим из города бензиновым цистернам, он был крохотным колесиком в бесконечном потоке, что движется, останавливается и снова движется по воле мигающих светофоров; в воскресные дни он мчался по бетонным шоссе мимо ларьков с горячими сосисками и заправочных станций; он возвращался в сумерки; голод влек его под мигающие разноцветными огнями вывески китайских ресторанчиков; а полночь заставала его в кафе грека Джо, где он беспокойно сутулился над чашкой кофе, крошил булочку и кое-как избывал медлительную, серую золу времени и скуки среди других серолицых людей в серых фетровых шляпах.
С.Просстак умел, хоть и с ошибками, читать (чего не умел Дрейк), умел он и писать (чего не умел Испанец), но не слишком хорошо. С.Просстак на иных словах спотыкался, с трудом одолевал их в полночь над чашкой кофе, морща лоб, шевеля губами и чертыхаясь, когда газетные новости ошарашивали его — ибо он читал газеты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204
И тут-то приходит весна — за одну ночь взрывается из-под земли снопами зеленых лучей! Двадцать восьмое апреля — и дерево на городских задворках окутано золотистой дымкой, покрыто пухом едва проклюнувшихся листочков! Двадцать девятое апреля — за ночь листва и золотистая дымка стали ярче и гуще. Тридцатое апреля — все растет и сгущается прямо на глазах! И вот первое мая — дерево все зазеленело, густые, почти уже распустившиеся листья свежи и нежны, как перышки! Из-под земли взорвалась весна!
В сущности, у нас тут все взрывчатое, адмирал Дрейк, — весна, свирепое лето, морозы, октябрь, февраль в Дакоте — пятьдесят один ниже нуля, весенние половодья, двести человек гибнет в водах Огайо, в Миссури, в Новой Англии, по всей Пенсильвании, в Мэриленде и в Теннесси. Весна набрасывается на нас в одну ночь, и все у нас огромно и неукротимо, как взрыв, как половодье. Несколько сотен гибнут в половодье, сотня — в жару от солнечного удара, двенадцать тысяч в год — от руки убийцы, тридцать тысяч — под колесами автомобилей, и все это у нас мелочь. Такие половодья опустошили бы Францию; столько смертей погрузили бы Англию в беспросветный траур; а в Америке на несколько тысяч С.Просстаков больше или меньше — утонувших, убитых, раздавленных колесами, выбросившихся из окна — что ж, это для нас мелочь, их вытеснят из памяти следующее половодье или жатва, которую на следующей неделе смерть снимет убитыми и раздавленными. У нас все делается с размахом, адмирал Дрейк.
И вот на улице пахнет смолой, и землей пахнет, и кричит ребятня. Небо ясное, прозрачное, нигде ни облачка, всюду искристая синева, и в вышине полощется на ветру полосатый, как леденец, славный флаг. В мыслях С.Просстака — бейсбол, красная, точно ошпаренная, ручища Левши Гроува, упругие удары ясеневой биты по тугому кожаному мячу, и полусжатая в ожидании мяча лоснящаяся рукавица, дух прокаленной солнцем галерки стадиона, насмешливые выкрики зрителей, по-летнему без пиджаков, подача за подачей — нескончаемое однообразие, все одно и то же. (В сущности, бейсбол скучнейшая игра; тем-то она и хороша. Нам по душе не столько сама игра, просто мы любим бесконечно, дремотно, вяло сидеть без пиджака на галерке.) В субботу днем С.Просстак идет на бейсбол и сидит в толпе зрителей, дожидаясь острых, решающих минут и общего вопля. Но вот игра кончена, и толпа растекается по зеленому полю. В воскресенье Просстак на своей малолитражке уезжает на весь день за город с какой-нибудь девчонкой.
И вот уже лето, паляще жаркое, в испарине, затянутое мутной дымкой, с тусклым, раскаленным небом, выматывающее все силы… И С.Просстак обливается потом, утирает лицо платком и говорит: «О, господи! И когда это кончится?»
Так вот он каков, С.Просстак «лет тридцати пяти», «неизвестный» американец. В каком смысле американец? Чем он отличается от людей, которых знали вы, старина Дрейк?
Когда корабли повернули домой и перед Испанцем запылал мыс Сент-Винсент, или когда старина Дрейк возвращался со своими людьми из далеких морей, шел полным ходом к родным берегам, мимо островов Силли — к полям под косым вечерним солнцем, к меловым утесам, к надежной гавани, к милой тесноте родного города и знакомому высокому шпилю — где в ту пору был Просстак?
Когда на рассвете, в диких зарослях красного дуба, видавшие виды охотники, устроив засаду на медведя, вдруг слышали шорох стрел, пронизавших листву, и свист пуль, и ждали, укрывшись за стволом, вскинув мушкет, — где в ту пору был Просстак?
И когда люди с ястребиным взором и суровыми, неподвижными, точно у индейцев, лицами, взяв ружья наперевес, шли тропами Запада вслед заходящему солнцу и, не дрогнув, слушали яростные воинственные клики вокруг Пэйнтид-Батс — где он был в ту пору, Просстак?
Нет, его не было среди людей Дрейка в тот вечер, когда корабли возвратились от берегов Америки! Его не встречал у мыса Сент-Винсент горящий темным огнем взор Испанца! Его не было поутру в зарослях красного дуба! И он не слыхал воинственных кликов вокруг Пэйнтид-Батс!
Нет, нет. Он не плавал по неведомым морям, не прокладывал тропу на Запад. Он был извечным маленьким человеком, извечным безымянным ничтожеством, песчинкой, малым атомом, извечным американцем — и вот он лежит, разбившийся вдребезги, на бруклинской мостовой.
Он всегда жил на убогих улицах, этот Просстак, букашка в джунглях Нью-Йорка, обитатель угрюмой стали и камня, крот, что зарывался в источенный временем кирпич и ошалело глазел на высоченные небоскребы, розовеющие в утренних лучах. В маленьком городке он арендовал дрянной деревянный домишко или владел новехоньким, необжитым домиком в предместье. Он просыпался поутру в унылом квартале, под звон будильника, ворчал: «Черт возьми, опаздываю!» — и срезал пустырь наискосок, позади рекламных щитов; он был приучен к бетонным чудищам в жаркий день, под палящим солнцем; ему была привычна мешанина разношерстных зданий, щербатые мостовые, урны для мусора, убогие витрины, мутно-зеленая краска, эстакада надземки, ревущие вереницы автомобилей, улицы, изуродованные тысячами унылых, зловещих знаков. Он привык к выезжающим из города бензиновым цистернам, он был крохотным колесиком в бесконечном потоке, что движется, останавливается и снова движется по воле мигающих светофоров; в воскресные дни он мчался по бетонным шоссе мимо ларьков с горячими сосисками и заправочных станций; он возвращался в сумерки; голод влек его под мигающие разноцветными огнями вывески китайских ресторанчиков; а полночь заставала его в кафе грека Джо, где он беспокойно сутулился над чашкой кофе, крошил булочку и кое-как избывал медлительную, серую золу времени и скуки среди других серолицых людей в серых фетровых шляпах.
С.Просстак умел, хоть и с ошибками, читать (чего не умел Дрейк), умел он и писать (чего не умел Испанец), но не слишком хорошо. С.Просстак на иных словах спотыкался, с трудом одолевал их в полночь над чашкой кофе, морща лоб, шевеля губами и чертыхаясь, когда газетные новости ошарашивали его — ибо он читал газеты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204