Накинув на себя пижамную куртку, я приоткрыл дверь и увидел в щель Евгению Ильиничну.
– Идите скорей, – шепнула она. – У Мясникова приступ.
Я отстегнул цепочку, впустил тетю Евгешу в переднюю и побежал надевать брюки. Идти мне совсем не хотелось, и меньше всего к Мясникову. Мясников был единственный жилец в нашем подъезде, о котором я что-то знал. Не знать было невозможно, когда супруги Мясниковы ссорились, об этом знали по меньшей мере три этажа. Они жили подо мной, и во время их ссор до меня доносились не только голоса, но и грохот мебели. Конечно, я мог сказать, что давно не практикую и разумнее всего вызвать «неотложку», но по решительному виду моей ночной гостьи понял: не поверит, а раз не поверит, то на нашей зарождающейся дружбе можно поставить жирный крест. Предстояло сделать выбор, и, натягивая носки, я его уже сделал. У меня сохранился с военных времен трофейный несессер, я прихватил его с собой, и мы спустились.
Квартира Мясниковых оказалась не заперта, мы вошли в маленькую переднюю, застекленная дверь в жилую комнату была расположена прямо против входной, и хотя в комнате было полутемно, я сразу углядел чудовищный беспорядок. Это была не нищета, а разруха. Мебель дорогая, но обшарпанная, шелковый абажур на торшере обгорел до дыр, на проволочный каркас наброшен рваный халат. Мы вошли. Больной лежал на продавленном матраце, кое-как застеленном несвежим бельем. Его красивое лицо было искажено гримасой – то ли страдания, то ли ненависти. Меня он, конечно, узнал, но не подал виду, а когда я взял его за руку, чтоб прощупать пульс, сердито дернулся всем телом.
Пульс был неровный и частил. Тахикардия чаще всего не болезнь, а симптом, чтоб разобраться в состоянии больного, его надо расспросить, но Мясников не отвечал, а на повторный вопрос он сквозь зубы, но отчетливо выговаривая матерные слова, предложил мне оставить его в покое.
– Вот и дурак, – вздохнула Евгеша. – Человеку добра хотят, а он ломается.
Неслышно вошла жена Мясникова, худая, с неестественно расширенными глазами и, несмотря на поздний час, с намазанными губами и ресницами. Она сразу начала что-то объяснять, чем вызвала у больного новый приступ бешенства.
– Замолчи, – прохрипел он, зажмурив глаза и выставив дергающийся кадык. – Убийца!
Евгеша отмахнулась.
– Не слушайте, – сказала она мне шепотом. – Здесь слова дешево стоят. Что на ум придет, то и лепят. Давай руку, кавалер! – прикрикнула она на Мясникова. – Некогда нам тут с тобой…
Я смерил давление и, чтоб поддержать сердце, ввел кубик камфары. Женщине я оставил таблетку снотворного и велел дать больному, но не сразу, а минут через пятнадцать.
– Ой нет! – вскрикнула она, отстраняя мою руку. Глаза ее еще расширились. – Он скажет, что я его травлю…
Мне не хотелось сразу колоть димедрол, и мы просидели несколько лишних минут. За эти минуты не было сказано ни единого слова. Жестко тикал будильник, пахло кислятиной. Вкус и запах этой тишины надо было чем-то перебить, и, когда мы вышли на лестничную площадку, я предложил Евгении Ильиничне подняться ко мне и выпить чаю.
Мамаду не спал и нервничал. Я выпустил его из клетки, он сразу сел на плечо и почесал клювом у меня за ухом. Затем, полетав, опустился на голову Евгеши, походил по ее могучим плечам, она стояла недвижно, как изваяние, и только поводила глазами. Мы с Мамаду сразу же продемонстрировали все свои таланты и привели тетю Евгешу в восторг. «Ой, птуха! – повторяла она, сияя. – Ну и птуха!..» Замечу в скобках: африканского имени Мамаду тетя Евгеша так и не приняла, с этого вечера он стал Птухой. На кухню мы отправились втроем, пока грелась вода, тетя Евгеша произвела ревизию моему скудному кухонному инвентарю, и я понял: испытательный срок кончился и теперь тетя Евгеша не оставит меня.
За чаем – Евгеша пила по-старинному, вприкуску – я спросил, почему так плохо живут Мясниковы, пьет он, что ли? Он отмахнулась:
– Пьет не больше людей. Это гордость в нем играет.
Я удивился. Гордость? Почему гордость?
– Высоко о себе понимает. А кишка тонка. – Тетя Евгеша взглянула на меня и, лишь убедившись в неподдельности моего интереса, разъяснила: – Он инженер вроде. И инженер-то не настоящий – без образования. Работал, однако. Зарплата ему шла. Славы большой не имел, но люди уважали. А потом чего-то он изобрел. Чего изобрел? Не скажу вам, не знаю. Думается мне, не изобрел даже, а как бы это вам получше сказать… Дал предложение. Не больно горячее, а видать, все-таки толковое: вы, мол, так, а по-моему выходит дешевше. Отвалили ему за это деньжонок, в газете пропечатали. И пропал человек. На лешего, думает, я буду вкалывать, как вся прочая шатия, у меня и без того котелок варит. Лучше я опять чем-нибудь людей удивлю. Дает еще предложение – отказ. Еще! Ему опять отказ. Он жаловаться. Ему поворот. Он – в морду. Его – судить. На суде он себя таким шутом показал, что его заместо каталажки в больничку. Там вожжаться долго не стали, а выдали справку. Дескать, не больной и не здоровый, душевный инвалид второй группы, хочет – работает, хочет – нет. С той поры с ним никакого сладу, работать вовсе бросил, только предложения дает. И буйствует. Все-то у него дураки, все воры. У нас ведь знаете как: тихий человек поскандалит, его сразу заберут, а этому все с рук сходит. Жена его – вон вы ее видели – была раньше справная баба и за хорошим человеком жила, он ее от живого мужа увел, а развести не успел, муж помер, так ей и пенсия за мужа идет и обстановка вся отошла… С тех пор она его и кормит. Сперва-то с радостью, любила, а может, и надеялась на что, обещать-то он мастер. А потом вера кончилась. Батрачит на него по-прежнему, а веры нет, он врет, она глаза прячет. А у него – гордость. Он и раньше-то был не мед, а тут совсем осатанел. Как так нет веры? Мало меня бюрократ топчет, так от родной жены мне нет уважения? Выходит, я при ей приживал, нахлебник? И пошло у них все колесом. Напьется и кричит: ты мне враг, ты меня таланта решила… Она молчала-молчала и тоже заговорила: ты меня высушил, я за прежним мужем горя не знала, он хоть и пожилой был, а настоящий муж, до меня ласковый, а от тебя, окромя похвальбы, никакой радости… Стал он ее поколачивать, а она тоже баба с норовом, иной раз так ему рожу разукрасит, хоть на улицу не показывайся. И вот с той поры они друг дружку и убивают. Я ей сколько раз говорила: уйди ты от греха, может, он без тебя скорей образумится. А у ее своя гордость – как это она отступится? Кому же она тогда все свои обиды выговорит? Сцепились намертво, кипятком не разольешь. Того и гляди который-нибудь… – Она не договорила и нахмурилась.
– При чем же тут гордость? – спросил я. Вопрос был провокационный. Я понимал при чем. Но мне хотелось ее подзадорить, и это удалось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134
– Идите скорей, – шепнула она. – У Мясникова приступ.
Я отстегнул цепочку, впустил тетю Евгешу в переднюю и побежал надевать брюки. Идти мне совсем не хотелось, и меньше всего к Мясникову. Мясников был единственный жилец в нашем подъезде, о котором я что-то знал. Не знать было невозможно, когда супруги Мясниковы ссорились, об этом знали по меньшей мере три этажа. Они жили подо мной, и во время их ссор до меня доносились не только голоса, но и грохот мебели. Конечно, я мог сказать, что давно не практикую и разумнее всего вызвать «неотложку», но по решительному виду моей ночной гостьи понял: не поверит, а раз не поверит, то на нашей зарождающейся дружбе можно поставить жирный крест. Предстояло сделать выбор, и, натягивая носки, я его уже сделал. У меня сохранился с военных времен трофейный несессер, я прихватил его с собой, и мы спустились.
Квартира Мясниковых оказалась не заперта, мы вошли в маленькую переднюю, застекленная дверь в жилую комнату была расположена прямо против входной, и хотя в комнате было полутемно, я сразу углядел чудовищный беспорядок. Это была не нищета, а разруха. Мебель дорогая, но обшарпанная, шелковый абажур на торшере обгорел до дыр, на проволочный каркас наброшен рваный халат. Мы вошли. Больной лежал на продавленном матраце, кое-как застеленном несвежим бельем. Его красивое лицо было искажено гримасой – то ли страдания, то ли ненависти. Меня он, конечно, узнал, но не подал виду, а когда я взял его за руку, чтоб прощупать пульс, сердито дернулся всем телом.
Пульс был неровный и частил. Тахикардия чаще всего не болезнь, а симптом, чтоб разобраться в состоянии больного, его надо расспросить, но Мясников не отвечал, а на повторный вопрос он сквозь зубы, но отчетливо выговаривая матерные слова, предложил мне оставить его в покое.
– Вот и дурак, – вздохнула Евгеша. – Человеку добра хотят, а он ломается.
Неслышно вошла жена Мясникова, худая, с неестественно расширенными глазами и, несмотря на поздний час, с намазанными губами и ресницами. Она сразу начала что-то объяснять, чем вызвала у больного новый приступ бешенства.
– Замолчи, – прохрипел он, зажмурив глаза и выставив дергающийся кадык. – Убийца!
Евгеша отмахнулась.
– Не слушайте, – сказала она мне шепотом. – Здесь слова дешево стоят. Что на ум придет, то и лепят. Давай руку, кавалер! – прикрикнула она на Мясникова. – Некогда нам тут с тобой…
Я смерил давление и, чтоб поддержать сердце, ввел кубик камфары. Женщине я оставил таблетку снотворного и велел дать больному, но не сразу, а минут через пятнадцать.
– Ой нет! – вскрикнула она, отстраняя мою руку. Глаза ее еще расширились. – Он скажет, что я его травлю…
Мне не хотелось сразу колоть димедрол, и мы просидели несколько лишних минут. За эти минуты не было сказано ни единого слова. Жестко тикал будильник, пахло кислятиной. Вкус и запах этой тишины надо было чем-то перебить, и, когда мы вышли на лестничную площадку, я предложил Евгении Ильиничне подняться ко мне и выпить чаю.
Мамаду не спал и нервничал. Я выпустил его из клетки, он сразу сел на плечо и почесал клювом у меня за ухом. Затем, полетав, опустился на голову Евгеши, походил по ее могучим плечам, она стояла недвижно, как изваяние, и только поводила глазами. Мы с Мамаду сразу же продемонстрировали все свои таланты и привели тетю Евгешу в восторг. «Ой, птуха! – повторяла она, сияя. – Ну и птуха!..» Замечу в скобках: африканского имени Мамаду тетя Евгеша так и не приняла, с этого вечера он стал Птухой. На кухню мы отправились втроем, пока грелась вода, тетя Евгеша произвела ревизию моему скудному кухонному инвентарю, и я понял: испытательный срок кончился и теперь тетя Евгеша не оставит меня.
За чаем – Евгеша пила по-старинному, вприкуску – я спросил, почему так плохо живут Мясниковы, пьет он, что ли? Он отмахнулась:
– Пьет не больше людей. Это гордость в нем играет.
Я удивился. Гордость? Почему гордость?
– Высоко о себе понимает. А кишка тонка. – Тетя Евгеша взглянула на меня и, лишь убедившись в неподдельности моего интереса, разъяснила: – Он инженер вроде. И инженер-то не настоящий – без образования. Работал, однако. Зарплата ему шла. Славы большой не имел, но люди уважали. А потом чего-то он изобрел. Чего изобрел? Не скажу вам, не знаю. Думается мне, не изобрел даже, а как бы это вам получше сказать… Дал предложение. Не больно горячее, а видать, все-таки толковое: вы, мол, так, а по-моему выходит дешевше. Отвалили ему за это деньжонок, в газете пропечатали. И пропал человек. На лешего, думает, я буду вкалывать, как вся прочая шатия, у меня и без того котелок варит. Лучше я опять чем-нибудь людей удивлю. Дает еще предложение – отказ. Еще! Ему опять отказ. Он жаловаться. Ему поворот. Он – в морду. Его – судить. На суде он себя таким шутом показал, что его заместо каталажки в больничку. Там вожжаться долго не стали, а выдали справку. Дескать, не больной и не здоровый, душевный инвалид второй группы, хочет – работает, хочет – нет. С той поры с ним никакого сладу, работать вовсе бросил, только предложения дает. И буйствует. Все-то у него дураки, все воры. У нас ведь знаете как: тихий человек поскандалит, его сразу заберут, а этому все с рук сходит. Жена его – вон вы ее видели – была раньше справная баба и за хорошим человеком жила, он ее от живого мужа увел, а развести не успел, муж помер, так ей и пенсия за мужа идет и обстановка вся отошла… С тех пор она его и кормит. Сперва-то с радостью, любила, а может, и надеялась на что, обещать-то он мастер. А потом вера кончилась. Батрачит на него по-прежнему, а веры нет, он врет, она глаза прячет. А у него – гордость. Он и раньше-то был не мед, а тут совсем осатанел. Как так нет веры? Мало меня бюрократ топчет, так от родной жены мне нет уважения? Выходит, я при ей приживал, нахлебник? И пошло у них все колесом. Напьется и кричит: ты мне враг, ты меня таланта решила… Она молчала-молчала и тоже заговорила: ты меня высушил, я за прежним мужем горя не знала, он хоть и пожилой был, а настоящий муж, до меня ласковый, а от тебя, окромя похвальбы, никакой радости… Стал он ее поколачивать, а она тоже баба с норовом, иной раз так ему рожу разукрасит, хоть на улицу не показывайся. И вот с той поры они друг дружку и убивают. Я ей сколько раз говорила: уйди ты от греха, может, он без тебя скорей образумится. А у ее своя гордость – как это она отступится? Кому же она тогда все свои обиды выговорит? Сцепились намертво, кипятком не разольешь. Того и гляди который-нибудь… – Она не договорила и нахмурилась.
– При чем же тут гордость? – спросил я. Вопрос был провокационный. Я понимал при чем. Но мне хотелось ее подзадорить, и это удалось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134