Узнав, что я не завтракал, приходит в негодование:
– Сейчас же увожу тебя. Не домой – супруга в расстройстве чувств и еще не вставала… Тут, по соседству. Ты, кажется, хотел на нейтральной территории? Так вот, мы сейчас на этой нейтральной территории отлично закусим и заодно решим все вопросы. А девочки пусть остаются. Привезешь, Алексей Маркелыч?
Неподалеку от того места, где Алексей оставил мотоцикл, нас ждет маленький вездеход. Вдовин ведет машину очень уверенно. Выезжаем на уже знакомую дорогу, но сворачиваем не налево, к поселку, а направо. Еще километра три, и Вдовин ныряет в узенькую, но очень ухоженную, обсаженную молодыми липками аллею. Под нашими колесами деликатно шуршит мелкий гравий. Аллея заканчивается затейливой избушкой в васнецовском вкусе, над самым входом приколочена рогатая голова какого-то лесного жителя, и я догадываюсь, что это и есть тот самый Дом с рогами, который с издевочкой поминали Алешка и Владимир Степанович. Идти туда мне не очень хочется, но возразить нечего, территория в самом деле нейтральная.
Поднимаемся на высокое крыльцо, Вдовин отпирает обитую крашениной дверь, и, миновав просторные сени, мы входим в светлую горницу. Сельская простота умело сочетается с городским комфортом. Некрашеный стол, простые дубовые скамьи, плотницкой работы стойка для ружей, но холодильник последней марки, а в застекленном шкафчике хорошая посуда и даже хрусталь. За холщовой занавеской с мордовской вышивкой прячется дверь в боковушку, значит, можно и заночевать.
Вдовин сразу же лезет в холодильник.
– Помню твои условия, – говорит он, обернувшись ко мне. – На ничейной земле и без водки. Так что же – коньячку?
– Лучше чаю.
– А может быть, кофе?
– Пожалуй.
Вдовин включает электрический чайник. На столе появляется банка бразильского растворимого кофе и всякие деликатесы: аккуратно нарезанные и завернутые в пергамент ломтики балычка и севрюжки, сыр со слезой и початая банка «фуа гра» – этим чудовищно жирным паштетом современные французы угощают иностранцев, но сами уже давно не едят. Вынутую было из холодильника большую кастрюлю Вдовин после некоторого колебания ставит обратно. Почему, догадаться нетрудно – не хочет напоминать о своих вчерашних охотничьих подвигах. Пока он хлопочет по хозяйству, наше молчание еще нельзя назвать затянувшимся. Но время идет, вода не закипает, и кому-то надо начинать. Начинает он.
– Я хочу, чтоб ты знал, Олег, – говорит он, глядя мне прямо в глаза. – Я искренне рад нашему будущему сотрудничеству. Не думай, что мне его кто-нибудь навязал. Я всей душой за триумвират.
Вряд ли это так. Но от моего согласия зависит его собственное назначение, так что он наполовину искренен.
– Если ты всей душой за триумвират, – говорю я, нарочно помедлив, – то почему бы нам не поговорить втроем?
– Мы и поговорим. Непременно. Но перед тем как приступить к переговорам на высшем, так сказать, уровне, нужен мужской разговор.
– Согласен, – говорю я.
Мы сидим, разделенные столом, как на дипломатической встрече. Не хватает только переводчиков.
– Три – идеальное количество людей для принятия эффективных решений, – изрекает Вдовин. – Доказано историей. От римских триумвиров до современного суда. И, на мой взгляд, единственное, обеспечивающее подлинную демократию.
Это уже любопытно. Смотрю вопросительно.
– Подумай сам. Три – это не единоличная диктатура. И не митинговщина. Три – это число, в котором двое всегда составляют требуемое демократией большинство в две трети.
Еще интереснее. Несомненно, Николай Митрофанович хочет быть в большинстве. Уж не подбирает ли он себе компанию? Неужели он думает, что меня можно втянуть в заговор против Беты? Я был лучшего мнения о его проницательности.
– Мне кажется, ты не совсем ясно представляешь себе будущую структуру, – вяло говорю я. – Триумвират – это не равносторонний треугольник. И вообще – если у нас мужской разговор – не слишком ли много иносказаний в восточном вкусе?
Вдовин мрачнеет:
– Не беспокойся, я за слова не прячусь. Директор при всех условиях останется директором. Но многое будет зависеть и от того, сумеем ли мы с тобой сработаться. Понимаю, после того, что мы в свое время наговорили друг другу, это непростая задача. Но есть же, черт побери, какие-то дорогие нам общие цели, во имя которых стоит переступить через личные обиды? Ты, говорят, в Париже произнес историческую речь насчет всякого там взаимопонимания с учеными Запада. Так неужели мы на своей земле не сумеем договориться, как лучше послужить нашей родной стране и тому же самому человечеству?
Меня умиляет конец фразы. Несомненный прогресс. Во время памятной сессии «человечество» было для Николая Митрофановича словом если не ругательным, то по меньшей мере подозрительным. Конечный смысл мне также ясен: если ты стремишься найти общий язык с лордом Кемпбеллом, а со мной не найдешь, то позволь спросить тебя, голубчик, кто же ты такой? Было время, когда подобные силлогизмы имели надо мной немалую власть, и даже сегодня я должен подумать, прежде чем сформулировать ответ, хотя внутренне он мне совершенно ясен: действительно, мне гораздо проще разговаривать с лордом Кемпбеллом отчасти потому, что нам с ним детей не крестить, но еще больше потому, что престарелый лорд при всех необходимых поправках на расхождения в научных взглядах и кое-какие сословные предрассудки – настоящий ученый и до сих пор не давал мне повода усумниться в своей профессиональной добросовестности.
– Оставим Париж в покое, – говорю я. – Если ты хочешь лишний раз напомнить мне, что я уроженец города Парижа, то напрасно. Это непоправимо.
При этом я деланно улыбаюсь. Вдовин также деланно фыркает.
– Это ты неисправим, такая же язва. Слово даю: в мыслях не было. Я только хотел сказать, что оптимистически смотрю на возможность нашего симбиоза, а главное, убежден, что он в интересах дела. Будем говорить откровенно: среди нас нет никого, кто был бы равен покойному… – Он явно хотел сказать «Паше», но, взглянув на меня, запнулся.
В сущности, он имеет на это право. В период своего возвышения он говорил Успенскому «ты» и называл по имени, но это было «ты» особое, не дружеское, а почти официальное, принятое среди руководящих работников как некий признак принадлежности к кругу. И я ценю, что при мне Вдовин этим правом не пользуется.
– Да, – говорит он, выдержав паузу. – Это был ученый с мировым именем, государственный деятель, трибун – все в одном лице. Я ничуть не хочу принижать заслуги Елизаветы Игнатьевны, вероятно, они даже больше, чем мы до сих пор знали. Когда небесное тело находится слишком близко к солнцу, его труднее рассмотреть. Она с честью носит знаменитое имя, умна, обаятельна и способна представлять Институт лучше, чем кто-либо другой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134
– Сейчас же увожу тебя. Не домой – супруга в расстройстве чувств и еще не вставала… Тут, по соседству. Ты, кажется, хотел на нейтральной территории? Так вот, мы сейчас на этой нейтральной территории отлично закусим и заодно решим все вопросы. А девочки пусть остаются. Привезешь, Алексей Маркелыч?
Неподалеку от того места, где Алексей оставил мотоцикл, нас ждет маленький вездеход. Вдовин ведет машину очень уверенно. Выезжаем на уже знакомую дорогу, но сворачиваем не налево, к поселку, а направо. Еще километра три, и Вдовин ныряет в узенькую, но очень ухоженную, обсаженную молодыми липками аллею. Под нашими колесами деликатно шуршит мелкий гравий. Аллея заканчивается затейливой избушкой в васнецовском вкусе, над самым входом приколочена рогатая голова какого-то лесного жителя, и я догадываюсь, что это и есть тот самый Дом с рогами, который с издевочкой поминали Алешка и Владимир Степанович. Идти туда мне не очень хочется, но возразить нечего, территория в самом деле нейтральная.
Поднимаемся на высокое крыльцо, Вдовин отпирает обитую крашениной дверь, и, миновав просторные сени, мы входим в светлую горницу. Сельская простота умело сочетается с городским комфортом. Некрашеный стол, простые дубовые скамьи, плотницкой работы стойка для ружей, но холодильник последней марки, а в застекленном шкафчике хорошая посуда и даже хрусталь. За холщовой занавеской с мордовской вышивкой прячется дверь в боковушку, значит, можно и заночевать.
Вдовин сразу же лезет в холодильник.
– Помню твои условия, – говорит он, обернувшись ко мне. – На ничейной земле и без водки. Так что же – коньячку?
– Лучше чаю.
– А может быть, кофе?
– Пожалуй.
Вдовин включает электрический чайник. На столе появляется банка бразильского растворимого кофе и всякие деликатесы: аккуратно нарезанные и завернутые в пергамент ломтики балычка и севрюжки, сыр со слезой и початая банка «фуа гра» – этим чудовищно жирным паштетом современные французы угощают иностранцев, но сами уже давно не едят. Вынутую было из холодильника большую кастрюлю Вдовин после некоторого колебания ставит обратно. Почему, догадаться нетрудно – не хочет напоминать о своих вчерашних охотничьих подвигах. Пока он хлопочет по хозяйству, наше молчание еще нельзя назвать затянувшимся. Но время идет, вода не закипает, и кому-то надо начинать. Начинает он.
– Я хочу, чтоб ты знал, Олег, – говорит он, глядя мне прямо в глаза. – Я искренне рад нашему будущему сотрудничеству. Не думай, что мне его кто-нибудь навязал. Я всей душой за триумвират.
Вряд ли это так. Но от моего согласия зависит его собственное назначение, так что он наполовину искренен.
– Если ты всей душой за триумвират, – говорю я, нарочно помедлив, – то почему бы нам не поговорить втроем?
– Мы и поговорим. Непременно. Но перед тем как приступить к переговорам на высшем, так сказать, уровне, нужен мужской разговор.
– Согласен, – говорю я.
Мы сидим, разделенные столом, как на дипломатической встрече. Не хватает только переводчиков.
– Три – идеальное количество людей для принятия эффективных решений, – изрекает Вдовин. – Доказано историей. От римских триумвиров до современного суда. И, на мой взгляд, единственное, обеспечивающее подлинную демократию.
Это уже любопытно. Смотрю вопросительно.
– Подумай сам. Три – это не единоличная диктатура. И не митинговщина. Три – это число, в котором двое всегда составляют требуемое демократией большинство в две трети.
Еще интереснее. Несомненно, Николай Митрофанович хочет быть в большинстве. Уж не подбирает ли он себе компанию? Неужели он думает, что меня можно втянуть в заговор против Беты? Я был лучшего мнения о его проницательности.
– Мне кажется, ты не совсем ясно представляешь себе будущую структуру, – вяло говорю я. – Триумвират – это не равносторонний треугольник. И вообще – если у нас мужской разговор – не слишком ли много иносказаний в восточном вкусе?
Вдовин мрачнеет:
– Не беспокойся, я за слова не прячусь. Директор при всех условиях останется директором. Но многое будет зависеть и от того, сумеем ли мы с тобой сработаться. Понимаю, после того, что мы в свое время наговорили друг другу, это непростая задача. Но есть же, черт побери, какие-то дорогие нам общие цели, во имя которых стоит переступить через личные обиды? Ты, говорят, в Париже произнес историческую речь насчет всякого там взаимопонимания с учеными Запада. Так неужели мы на своей земле не сумеем договориться, как лучше послужить нашей родной стране и тому же самому человечеству?
Меня умиляет конец фразы. Несомненный прогресс. Во время памятной сессии «человечество» было для Николая Митрофановича словом если не ругательным, то по меньшей мере подозрительным. Конечный смысл мне также ясен: если ты стремишься найти общий язык с лордом Кемпбеллом, а со мной не найдешь, то позволь спросить тебя, голубчик, кто же ты такой? Было время, когда подобные силлогизмы имели надо мной немалую власть, и даже сегодня я должен подумать, прежде чем сформулировать ответ, хотя внутренне он мне совершенно ясен: действительно, мне гораздо проще разговаривать с лордом Кемпбеллом отчасти потому, что нам с ним детей не крестить, но еще больше потому, что престарелый лорд при всех необходимых поправках на расхождения в научных взглядах и кое-какие сословные предрассудки – настоящий ученый и до сих пор не давал мне повода усумниться в своей профессиональной добросовестности.
– Оставим Париж в покое, – говорю я. – Если ты хочешь лишний раз напомнить мне, что я уроженец города Парижа, то напрасно. Это непоправимо.
При этом я деланно улыбаюсь. Вдовин также деланно фыркает.
– Это ты неисправим, такая же язва. Слово даю: в мыслях не было. Я только хотел сказать, что оптимистически смотрю на возможность нашего симбиоза, а главное, убежден, что он в интересах дела. Будем говорить откровенно: среди нас нет никого, кто был бы равен покойному… – Он явно хотел сказать «Паше», но, взглянув на меня, запнулся.
В сущности, он имеет на это право. В период своего возвышения он говорил Успенскому «ты» и называл по имени, но это было «ты» особое, не дружеское, а почти официальное, принятое среди руководящих работников как некий признак принадлежности к кругу. И я ценю, что при мне Вдовин этим правом не пользуется.
– Да, – говорит он, выдержав паузу. – Это был ученый с мировым именем, государственный деятель, трибун – все в одном лице. Я ничуть не хочу принижать заслуги Елизаветы Игнатьевны, вероятно, они даже больше, чем мы до сих пор знали. Когда небесное тело находится слишком близко к солнцу, его труднее рассмотреть. Она с честью носит знаменитое имя, умна, обаятельна и способна представлять Институт лучше, чем кто-либо другой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134