Если это действительно так и прошедшие годы его ничему не научили, то наш приезд вряд ли имеет смысл.
Я пытаюсь также представить себе, как сложились отношения между Вдовиным и Ильей, но отступаю по причине полного отсутствия фактов, а без них бессильно даже самое смелое воображение.
Покончив с умственной гимнастикой, я встаю и, стараясь не шуметь, делаю зарядку. Затем натягиваю поверх пижамных брюк шерстяные, обуваюсь и крадучись выхожу из дома. Дом стоит на самой опушке леса, крыльцом к чаще, какие-то хозяйственные строения прячутся между деревьями. Огибаю дом и выхожу на поляну, вокруг которой подковой расположен поселок. Еще темно, но уже можно различить очертания домов. По сторонам трансформаторной будки стоят два почти одинаковых дома, одноэтажных, шестиоконных, с резными наличниками. Отличаются они главным образом расположением входов: левый, странноприимный, обращен лицом к лесу, правый, окруженный низеньким забором из штакетника, смотрит на поляну и имеет парадное крыльцо с навесом и вывеской. Это несомненно контора. Перед входом в контору традиционные стенды для стенгазет и диаграмм и совсем нетрадиционная деревянная скульптура, вырезанная из цельного бревна. Это сказочного вида старец с посохом. Подхожу поближе. Лицо у старца грубое, но на редкость выразительное, звероватое и дьявольски хитрое. Откуда сие? Не найдя ответа, выхожу за калитку и иду дальше, срезая поляну. Остальные домики поменьше и мало чем отличаются от деревенских изб. Нигде ни души. Прохожу вдоль плетней, на заостренных кольях стеклянные банки и целлофановые мешки, ворота приперты кое-как, сторожевых собак не видно. Дохожу до крайней избушки и вижу на врытой рядом с калиткой узенькой скамейке человеческую фигуру. Человек сидит в странной и неудобной позе, опираясь обеими руками на сиденье и задрав подбородок к посветлевшему небу, на котором еще догорают последние звезды. Подойдя вплотную, узнаю Илью. Он тоже меня узнает и воспринимает мое появление так же равнодушно, как в первую встречу. Разговор начинаю я.
– Ты здесь живешь?
Кивок и утвердительное мычание.
– Что не спишь?
– Так. Дышу.
Дышит он трудно. Впечатление такое, что он чем-то отравлен. Нетрудно догадаться чем.
– Извини, – говорит Илья и скрывается за калиткой. Я слышу скрип колодезного ворота, звон ведра и жадное хлюпанье. Затем он возвращается, утираясь рукавом и шумно сплевывая. – Мутит, – признается он. – Не могу пить эту самодеятельную бурду. А за «столичной» надо ехать в Юрзаево.
– Тебе вообще не надо пить, – говорю я.
– Вот как? – Тон у Илюшки издевательский. – Может быть, ты попутно объяснишь почему?
– Во-первых, потому что не умеешь. А во-вторых, потому что в результате сцепления ряда генетических и социальных факторов тебе, дураку, достался не совсем заурядный мыслительный аппарат. И разрушать его – вандализм, преступление.
Я зол и поэтому наверняка искренен. А искренность редко остается безответной. Илья вздрагивает и приближает ко мне искаженное болью и яростью лицо:
– Аппарат, говоришь? А если он мне – ни к чему?
Молчу, потому что нечем крыть. Илья – прирожденный экспериментатор, без лаборатории он обречен. Действующий генератор должен быть включен в сеть, иначе ему грозит короткое замыкание.
– Илюша, – говорю я, – ты хочешь вернуться в Институт?
Илья смеется.
– Почему-то никто не спрашивал меня, хочу ли я из него уходить. Допустим, хочу. Ты что же – приглашаешь?
На такой вопрос надо отвечать сразу. И – ответственно. Отвечать ответственно – тавтология, но в данном случае вполне уместная. Если Бета станет во главе Института – успех обеспечен. Если нет – предстоит борьба. Петр Петрович об Илье до сих пор слышать не может. Странно, не злой человек, но тут он как скала. Среди членов ученого совета у Ильи тоже есть противники, явные и тайные. Вот почему я медлю с ответом. Но Илья воспринимает мое молчание по-своему, он убежден, что поставил меня в тупик.
– Ладно, – говорит он небрежно. – Подожду, когда наш босс станет директором Института. Кстати, и недолго ждать.
Я настораживаюсь. Неужели Илье что-то известно? Или это очередной Илюшкин эпатаж? Я слишком хорошо знаю его непревзойденное умение молоть с невозмутимым видом любой вздор и, наоборот, подносить в ернической форме вполне здравые, хотя и неожиданные мысли.
– Директором? Не меньше?
– Да уж никак не меньше.
– Ты что это – всерьез?
– Конечно. Острить у меня давно отбили охоту.
– Располагаешь информацией?
– Ни в малейшей степени. Прозрение в чистом виде. Одна из тех идей, которая кажется безумной, пока не становится банальной.
– Я вижу, ты изменил свое мнение о нем.
– Мнение – нет. Только отношение. Благодаря моему шефу я имею верный кусок хлеба, крышу над головой и кое-какие перспективы. Достаточно, чтоб не поминать его имени всуе. Ладно, Олег… – Он потягивается и зевает. – У меня к тебе единственная просьба.
– Да?
– Не проболтайся кому-нибудь, что видел меня под газом. В принципе я завязал окончательно, но сегодня на меня почему-то нашло… Никому, даже Алексею. Алешка – друг, но ему тоже не надо…
Он неловко поднимается и, пошатываясь, уходит в калитку. Я тоже бреду обратно. Добравшись до своей клетушки, снимаю брюки и забираюсь под одеяло.
Во мне еще бродит постыдное раздражение. Подходишь к человеку с самыми добрыми чувствами, хочешь поговорить по душам, а наталкиваешься на равнодушие и язвительные шуточки. Откуда такая странная озлобленность?
Вопрос, конечно, чисто риторический. Днем я, пожалуй, оставил бы его без ответа, но ночь еще не кончилась.
То есть как это – откуда? Неужели так уж нет оснований? Почему-то об озлобленных людях мы часто говорим неприязненнее, чем о злых. Не потому ли, что подспудно ощущаем какую-то свою вину перед ними? Мы готовы им посочувствовать, но заранее лишаем их права на пессимизм, на разочарованность, на недоверчивость, на все, что прямо или косвенно создает для нас душевный дискомфорт. Озлобление не украшает, оно часто делает человека несправедливым, но еще чаще бывает несправедливой судьба, породившая озлобление.
И уж если говорить начистоту – на что другое я мог рассчитывать? Отправляясь в заповедник, я даже не знал, что мы встретимся, а до того ни разу не сделал попытки разыскать своих друзей и вмешаться в их судьбу. Да, да, я был в постоянном цейтноте, тащил на себе лабораторию и целое ведомство, писал, преподавал, натаскивал аспирантов, вскрывал трупы, оперировал людей и животных, налетал десятки тысяч километров, только благодаря железному режиму и выработанной с годами организованности я успевал делать все положенные ходы. И почему бы моим друзьям самим не напомнить о себе? Существуют же почта, телеграф… Ведь мне временами бывало не легче…
Все эти доводы логичны и убедительны при том непременном условии, что против них никто не возражает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134
Я пытаюсь также представить себе, как сложились отношения между Вдовиным и Ильей, но отступаю по причине полного отсутствия фактов, а без них бессильно даже самое смелое воображение.
Покончив с умственной гимнастикой, я встаю и, стараясь не шуметь, делаю зарядку. Затем натягиваю поверх пижамных брюк шерстяные, обуваюсь и крадучись выхожу из дома. Дом стоит на самой опушке леса, крыльцом к чаще, какие-то хозяйственные строения прячутся между деревьями. Огибаю дом и выхожу на поляну, вокруг которой подковой расположен поселок. Еще темно, но уже можно различить очертания домов. По сторонам трансформаторной будки стоят два почти одинаковых дома, одноэтажных, шестиоконных, с резными наличниками. Отличаются они главным образом расположением входов: левый, странноприимный, обращен лицом к лесу, правый, окруженный низеньким забором из штакетника, смотрит на поляну и имеет парадное крыльцо с навесом и вывеской. Это несомненно контора. Перед входом в контору традиционные стенды для стенгазет и диаграмм и совсем нетрадиционная деревянная скульптура, вырезанная из цельного бревна. Это сказочного вида старец с посохом. Подхожу поближе. Лицо у старца грубое, но на редкость выразительное, звероватое и дьявольски хитрое. Откуда сие? Не найдя ответа, выхожу за калитку и иду дальше, срезая поляну. Остальные домики поменьше и мало чем отличаются от деревенских изб. Нигде ни души. Прохожу вдоль плетней, на заостренных кольях стеклянные банки и целлофановые мешки, ворота приперты кое-как, сторожевых собак не видно. Дохожу до крайней избушки и вижу на врытой рядом с калиткой узенькой скамейке человеческую фигуру. Человек сидит в странной и неудобной позе, опираясь обеими руками на сиденье и задрав подбородок к посветлевшему небу, на котором еще догорают последние звезды. Подойдя вплотную, узнаю Илью. Он тоже меня узнает и воспринимает мое появление так же равнодушно, как в первую встречу. Разговор начинаю я.
– Ты здесь живешь?
Кивок и утвердительное мычание.
– Что не спишь?
– Так. Дышу.
Дышит он трудно. Впечатление такое, что он чем-то отравлен. Нетрудно догадаться чем.
– Извини, – говорит Илья и скрывается за калиткой. Я слышу скрип колодезного ворота, звон ведра и жадное хлюпанье. Затем он возвращается, утираясь рукавом и шумно сплевывая. – Мутит, – признается он. – Не могу пить эту самодеятельную бурду. А за «столичной» надо ехать в Юрзаево.
– Тебе вообще не надо пить, – говорю я.
– Вот как? – Тон у Илюшки издевательский. – Может быть, ты попутно объяснишь почему?
– Во-первых, потому что не умеешь. А во-вторых, потому что в результате сцепления ряда генетических и социальных факторов тебе, дураку, достался не совсем заурядный мыслительный аппарат. И разрушать его – вандализм, преступление.
Я зол и поэтому наверняка искренен. А искренность редко остается безответной. Илья вздрагивает и приближает ко мне искаженное болью и яростью лицо:
– Аппарат, говоришь? А если он мне – ни к чему?
Молчу, потому что нечем крыть. Илья – прирожденный экспериментатор, без лаборатории он обречен. Действующий генератор должен быть включен в сеть, иначе ему грозит короткое замыкание.
– Илюша, – говорю я, – ты хочешь вернуться в Институт?
Илья смеется.
– Почему-то никто не спрашивал меня, хочу ли я из него уходить. Допустим, хочу. Ты что же – приглашаешь?
На такой вопрос надо отвечать сразу. И – ответственно. Отвечать ответственно – тавтология, но в данном случае вполне уместная. Если Бета станет во главе Института – успех обеспечен. Если нет – предстоит борьба. Петр Петрович об Илье до сих пор слышать не может. Странно, не злой человек, но тут он как скала. Среди членов ученого совета у Ильи тоже есть противники, явные и тайные. Вот почему я медлю с ответом. Но Илья воспринимает мое молчание по-своему, он убежден, что поставил меня в тупик.
– Ладно, – говорит он небрежно. – Подожду, когда наш босс станет директором Института. Кстати, и недолго ждать.
Я настораживаюсь. Неужели Илье что-то известно? Или это очередной Илюшкин эпатаж? Я слишком хорошо знаю его непревзойденное умение молоть с невозмутимым видом любой вздор и, наоборот, подносить в ернической форме вполне здравые, хотя и неожиданные мысли.
– Директором? Не меньше?
– Да уж никак не меньше.
– Ты что это – всерьез?
– Конечно. Острить у меня давно отбили охоту.
– Располагаешь информацией?
– Ни в малейшей степени. Прозрение в чистом виде. Одна из тех идей, которая кажется безумной, пока не становится банальной.
– Я вижу, ты изменил свое мнение о нем.
– Мнение – нет. Только отношение. Благодаря моему шефу я имею верный кусок хлеба, крышу над головой и кое-какие перспективы. Достаточно, чтоб не поминать его имени всуе. Ладно, Олег… – Он потягивается и зевает. – У меня к тебе единственная просьба.
– Да?
– Не проболтайся кому-нибудь, что видел меня под газом. В принципе я завязал окончательно, но сегодня на меня почему-то нашло… Никому, даже Алексею. Алешка – друг, но ему тоже не надо…
Он неловко поднимается и, пошатываясь, уходит в калитку. Я тоже бреду обратно. Добравшись до своей клетушки, снимаю брюки и забираюсь под одеяло.
Во мне еще бродит постыдное раздражение. Подходишь к человеку с самыми добрыми чувствами, хочешь поговорить по душам, а наталкиваешься на равнодушие и язвительные шуточки. Откуда такая странная озлобленность?
Вопрос, конечно, чисто риторический. Днем я, пожалуй, оставил бы его без ответа, но ночь еще не кончилась.
То есть как это – откуда? Неужели так уж нет оснований? Почему-то об озлобленных людях мы часто говорим неприязненнее, чем о злых. Не потому ли, что подспудно ощущаем какую-то свою вину перед ними? Мы готовы им посочувствовать, но заранее лишаем их права на пессимизм, на разочарованность, на недоверчивость, на все, что прямо или косвенно создает для нас душевный дискомфорт. Озлобление не украшает, оно часто делает человека несправедливым, но еще чаще бывает несправедливой судьба, породившая озлобление.
И уж если говорить начистоту – на что другое я мог рассчитывать? Отправляясь в заповедник, я даже не знал, что мы встретимся, а до того ни разу не сделал попытки разыскать своих друзей и вмешаться в их судьбу. Да, да, я был в постоянном цейтноте, тащил на себе лабораторию и целое ведомство, писал, преподавал, натаскивал аспирантов, вскрывал трупы, оперировал людей и животных, налетал десятки тысяч километров, только благодаря железному режиму и выработанной с годами организованности я успевал делать все положенные ходы. И почему бы моим друзьям самим не напомнить о себе? Существуют же почта, телеграф… Ведь мне временами бывало не легче…
Все эти доводы логичны и убедительны при том непременном условии, что против них никто не возражает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134