Он разводит руками, апеллируя к Ольге и даже шире: к висящим на стенах приемной портретам столпов отечественной и зарубежной физиологии. Дескать, чего же ждать от человека, который даже в такой скорбный день не способен изменить своей черствой натуре. Но умница Ольга в этот момент вспоминает, что ей нужно куда-то позвонить, и вид у нее еще более отрешенный, чем у Ухтомского и Алексиса Карреля.
– Ну, как понравился Париж?
Опять без местоимения.
Когда-то Николай Митрофанович очень добивался, чтоб перейти со мной на ты. Во время достопамятной дискуссии он уже «выкал» мне с трибуны, я был для него персона нон грата, гнилой либерал. Теперь он прощупывает почву.
– Париж? Париж, как известно, мой родной город.
Тут Ольга не выдерживает и тихонько фыркает. Ей ли не помнить, как во время все той же дискуссии Вдовин назвал меня «уроженцем города Парижа», вероятно, чтоб обнажить корни моих заблуждений и преступного неуважения к отечественной науке. Удар попадает в цель. Но у Николая Митрофановича достаточно толстая кожа.
– Поговорить надо, – с неожиданной важностью заключает нашу содержательную беседу человек с купеческой бородой. И, не дожидаясь ответа, идет к выходу.
Мы с Ольгой переглядываемся.
– Минутку! – говорит Ольга.
Она проходит в кабинет, и я остаюсь один. И вдруг с удивлением замечаю, что волнуюсь неприлично, до дрожи, как студент перед дверью экзаменатора. А тут еще Лазарь заиграл что-то быстрое и тревожное, вероятно финал сонаты. Траурный марш окончен, живые разошлись, и остался только ветер, порывами налетающий на еще свежий холмик и несущий сухую пыль.
Олина минутка растянулась надолго. Зазвонил телефон резко и коротко, в кабинете сняли трубку, и мне показалось, что я слышу низкий, слегка тягучий голос Беты.
Я даже приблизительно не догадываюсь, о чем пойдет у нас разговор, а потому не способен к нему подготовиться. Когда много лет любишь одну женщину, а эта женщина принадлежит другому, в конце концов вырабатывается какой-то долговременный модус, позволяющий тебе поддерживать ровные и даже дружелюбные отношения. Убеждаешь себя, что все уже в прошлом, и подводишь под это убеждение какие-нибудь подпорки – то ли она оказалась недостойной твоей любви, то ли ты сам признаешь себя недостойным, в обоих случаях чувствуешь грусть, слегка приправленную самодовольством, ибо в первом случае ты прощаешь, а во втором каешься, и в том и в другом есть нечто сладостное. Но вот твой так называемый соперник мертв, и, несмотря на искренность твоей скорби, выработанный ценой многих бессонных ночей модус рушится; вспыхивают какие-то надежды, нет, не на возврат к прошлому – все жизненные процессы необратимы, – а на будущее. Подсознательно ты готовишь себя к тому, чтобы услышать: «У меня теперь, кроме тебя, нет никого на свете» – или даже: «Я не переставала тебя любить все эти годы…» Пропускать эту чепуху в сознание стыдно и неумно, несомненно речь пойдет всего только о дружеской услуге, которая скорее твой долг по отношению к покойному, чем жертва, приносимая любимой женщине. Смятение мое растет, я с ужасом вспоминаю, что через несколько часов мне предстоит говорить у открытого гроба в присутствии нескольких сот человек, и главное – в присутствии женщины, никогда не прощавшей мне ни слова лжи, говорить о человеке, в отношениях с которым дай бог мне когда-нибудь разобраться наедине с собой. Когда наконец Ольга выходит из кабинета и кивает в знак того, что меня ждут, я подобен устрице с раскрытыми створками и шагаю через порог с ощущением, близким к тому, с каким я когда-то выходил на крыло самолета для своего первого и единственного прыжка.
VII. Си-бемоль минор
Вхожу и чуть не спотыкаюсь от неожиданности. В кабинете темно.
– Извини, что я тебя так принимаю, – слышу я голос Беты. – Но я еле стою на ногах, а меня еще должно хватить на целый день.
Она полулежит на низком диване, стоящем слева от входа, между дверью и окном. Тяжелые драпировки на окнах задернуты, но в щели проникает достаточно дневного света, чтобы видеть. Поджатые ноги укрыты пледом, плечи укутаны чем-то лиловым, мохнатым. На полу – туфли, телефонный аппарат, бутылка и пепельница.
– Садись поближе, – голос Беты звучит ровно. – Мне не хочется говорить громко. Хочешь коньяку? А впрочем, я забыла, ты же не пьешь.
– Когда-то ты тоже не пила.
– Я и теперь не пью…
Она слегка подвигается, и я сажусь у нее в нотах, так, чтоб хорошо видеть ее лицо. С минуту мы рассматриваем друг друга так открыто и пристально, как не смотрели уже много лет.
Бессмысленно навязывать кому бы то ни было мое впечатление от ее лица. Мне оно кажется молодым и прекрасным. Как всегда, никакой косметики, ни малейшей попытки скрыть серебряные ниточки, появившиеся в темных волосах. А молодость – в сохранившейся чистоте линий, в блеске глаз, в звуке голоса, в не поддающемся анализу ощущении духовной и физической нерастраченности. Держится Бета, как всегда, просто и спокойно, и только по затянувшемуся молчанию я понимаю, что предстоящий разговор ей труден.
– Не знаю, с чего начать, – признается она.
– Когда-то нам было безразлично, с чего начинать, – говорю я. – Мы умели начинать прямо с середины.
– Давно это было. И ты забыл – даже в те давние времена нам это не всегда удавалось.
Новая пауза.
– Ты не думай, что я колеблюсь. Я знаю, что хочу сказать, и стажу непременно. Но я действительно не знаю, с чего начать.
– Нужна моя помощь?
Молчаливый кивок.
– В таком случае давай с этого и начнем. Все, что в моих силах, я для тебя сделаю.
– Не спеши обещать. Мне нужна от тебя не услуга, а жертва. И, вероятно, немалая.
– Считай, что она уже…
– Не спеши. Через пять минут ты скажешь: это невозможно.
Тон настолько серьезный, что я не решаюсь сказать «посмотрим».
– Я потеряла право требовать от тебя каких бы то ни было жертв, – говорит Бета. – Единственное, чем я могу с тобой расплатиться, это полным доверием. То, что я тебе скажу, знаю только я. И будешь знать ты. И больше ни один человек на свете.
– Что же тебе мешает?
– Ничего. Я решила сказать и скажу. Но прежде, – она усмехнулась, – нам надо выяснить отношения. Я знаю, что ты сейчас думаешь. Ты прав. Уж если я этого не сделала тогда, когда ты был вправе требовать объяснений, по меньшей мере странно заниматься этим сейчас. Но если ты наберешься терпения и выслушаешь меня не перебивая, я постараюсь ответить на все твои незаданные вопросы, и ответить, как умею, честно.
Я киваю в знак согласия. Прежде чем заговорить, Бета еще несколько секунд молча смотрит на меня. Сначала жестко, испытующе, затем взгляд смягчается.
– Я знаю, что говорили обо мне в Институте, когда я неожиданно для всех вышла замуж за Успенского.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134
– Ну, как понравился Париж?
Опять без местоимения.
Когда-то Николай Митрофанович очень добивался, чтоб перейти со мной на ты. Во время достопамятной дискуссии он уже «выкал» мне с трибуны, я был для него персона нон грата, гнилой либерал. Теперь он прощупывает почву.
– Париж? Париж, как известно, мой родной город.
Тут Ольга не выдерживает и тихонько фыркает. Ей ли не помнить, как во время все той же дискуссии Вдовин назвал меня «уроженцем города Парижа», вероятно, чтоб обнажить корни моих заблуждений и преступного неуважения к отечественной науке. Удар попадает в цель. Но у Николая Митрофановича достаточно толстая кожа.
– Поговорить надо, – с неожиданной важностью заключает нашу содержательную беседу человек с купеческой бородой. И, не дожидаясь ответа, идет к выходу.
Мы с Ольгой переглядываемся.
– Минутку! – говорит Ольга.
Она проходит в кабинет, и я остаюсь один. И вдруг с удивлением замечаю, что волнуюсь неприлично, до дрожи, как студент перед дверью экзаменатора. А тут еще Лазарь заиграл что-то быстрое и тревожное, вероятно финал сонаты. Траурный марш окончен, живые разошлись, и остался только ветер, порывами налетающий на еще свежий холмик и несущий сухую пыль.
Олина минутка растянулась надолго. Зазвонил телефон резко и коротко, в кабинете сняли трубку, и мне показалось, что я слышу низкий, слегка тягучий голос Беты.
Я даже приблизительно не догадываюсь, о чем пойдет у нас разговор, а потому не способен к нему подготовиться. Когда много лет любишь одну женщину, а эта женщина принадлежит другому, в конце концов вырабатывается какой-то долговременный модус, позволяющий тебе поддерживать ровные и даже дружелюбные отношения. Убеждаешь себя, что все уже в прошлом, и подводишь под это убеждение какие-нибудь подпорки – то ли она оказалась недостойной твоей любви, то ли ты сам признаешь себя недостойным, в обоих случаях чувствуешь грусть, слегка приправленную самодовольством, ибо в первом случае ты прощаешь, а во втором каешься, и в том и в другом есть нечто сладостное. Но вот твой так называемый соперник мертв, и, несмотря на искренность твоей скорби, выработанный ценой многих бессонных ночей модус рушится; вспыхивают какие-то надежды, нет, не на возврат к прошлому – все жизненные процессы необратимы, – а на будущее. Подсознательно ты готовишь себя к тому, чтобы услышать: «У меня теперь, кроме тебя, нет никого на свете» – или даже: «Я не переставала тебя любить все эти годы…» Пропускать эту чепуху в сознание стыдно и неумно, несомненно речь пойдет всего только о дружеской услуге, которая скорее твой долг по отношению к покойному, чем жертва, приносимая любимой женщине. Смятение мое растет, я с ужасом вспоминаю, что через несколько часов мне предстоит говорить у открытого гроба в присутствии нескольких сот человек, и главное – в присутствии женщины, никогда не прощавшей мне ни слова лжи, говорить о человеке, в отношениях с которым дай бог мне когда-нибудь разобраться наедине с собой. Когда наконец Ольга выходит из кабинета и кивает в знак того, что меня ждут, я подобен устрице с раскрытыми створками и шагаю через порог с ощущением, близким к тому, с каким я когда-то выходил на крыло самолета для своего первого и единственного прыжка.
VII. Си-бемоль минор
Вхожу и чуть не спотыкаюсь от неожиданности. В кабинете темно.
– Извини, что я тебя так принимаю, – слышу я голос Беты. – Но я еле стою на ногах, а меня еще должно хватить на целый день.
Она полулежит на низком диване, стоящем слева от входа, между дверью и окном. Тяжелые драпировки на окнах задернуты, но в щели проникает достаточно дневного света, чтобы видеть. Поджатые ноги укрыты пледом, плечи укутаны чем-то лиловым, мохнатым. На полу – туфли, телефонный аппарат, бутылка и пепельница.
– Садись поближе, – голос Беты звучит ровно. – Мне не хочется говорить громко. Хочешь коньяку? А впрочем, я забыла, ты же не пьешь.
– Когда-то ты тоже не пила.
– Я и теперь не пью…
Она слегка подвигается, и я сажусь у нее в нотах, так, чтоб хорошо видеть ее лицо. С минуту мы рассматриваем друг друга так открыто и пристально, как не смотрели уже много лет.
Бессмысленно навязывать кому бы то ни было мое впечатление от ее лица. Мне оно кажется молодым и прекрасным. Как всегда, никакой косметики, ни малейшей попытки скрыть серебряные ниточки, появившиеся в темных волосах. А молодость – в сохранившейся чистоте линий, в блеске глаз, в звуке голоса, в не поддающемся анализу ощущении духовной и физической нерастраченности. Держится Бета, как всегда, просто и спокойно, и только по затянувшемуся молчанию я понимаю, что предстоящий разговор ей труден.
– Не знаю, с чего начать, – признается она.
– Когда-то нам было безразлично, с чего начинать, – говорю я. – Мы умели начинать прямо с середины.
– Давно это было. И ты забыл – даже в те давние времена нам это не всегда удавалось.
Новая пауза.
– Ты не думай, что я колеблюсь. Я знаю, что хочу сказать, и стажу непременно. Но я действительно не знаю, с чего начать.
– Нужна моя помощь?
Молчаливый кивок.
– В таком случае давай с этого и начнем. Все, что в моих силах, я для тебя сделаю.
– Не спеши обещать. Мне нужна от тебя не услуга, а жертва. И, вероятно, немалая.
– Считай, что она уже…
– Не спеши. Через пять минут ты скажешь: это невозможно.
Тон настолько серьезный, что я не решаюсь сказать «посмотрим».
– Я потеряла право требовать от тебя каких бы то ни было жертв, – говорит Бета. – Единственное, чем я могу с тобой расплатиться, это полным доверием. То, что я тебе скажу, знаю только я. И будешь знать ты. И больше ни один человек на свете.
– Что же тебе мешает?
– Ничего. Я решила сказать и скажу. Но прежде, – она усмехнулась, – нам надо выяснить отношения. Я знаю, что ты сейчас думаешь. Ты прав. Уж если я этого не сделала тогда, когда ты был вправе требовать объяснений, по меньшей мере странно заниматься этим сейчас. Но если ты наберешься терпения и выслушаешь меня не перебивая, я постараюсь ответить на все твои незаданные вопросы, и ответить, как умею, честно.
Я киваю в знак согласия. Прежде чем заговорить, Бета еще несколько секунд молча смотрит на меня. Сначала жестко, испытующе, затем взгляд смягчается.
– Я знаю, что говорили обо мне в Институте, когда я неожиданно для всех вышла замуж за Успенского.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134