Монтер Ваня устанавливает штатив с микрофоном. Процесс отчуждения вступает в завершающую фазу.
До начала гражданской панихиды еще много времени, и я отправляюсь к себе в лабораторию. Прохожу пахнущим сыростью подземным переходом в лабораторный корпус и, не заходя в рабочие комнаты, отпираю дверь своего кабинета. И вздрагиваю – за моим письменным столом сидит Вдовин. В отличие от меня он не только не вздрагивает, но даже не сразу отрывается от лежащего перед ним номера «Journal of Physiology». Чистое притворство, ибо английского он не знает.
Я молчу. Он поднимается мне навстречу и, правильно расценив мое молчание, считает нужным извиниться:
– Девочки меня еще помнят. Вот и открыли.
– Ясно, – говорю я. А про себя постановляю: сделать девочкам внушение.
– Бета… – Под моим взглядом он сразу поправляется. – Елизавета Игнатьевна говорила с тобой?
Могу притвориться, будто не понял вопроса. Но притворяться мне противно, и я неохотно подтверждаю.
– Надеюсь, ты не отказался?
– Я обещал ей поговорить с вами.
– Помнится, мы были на ты? – с кривой усмешкой говорит Вдовин.
– Были. Но во время одной памятной нам обоим дискуссии вы предпочли публично с трибуны перейти со мной на вы. Меня это вполне устраивает.
– Ну вот, – со скукой говорит Вдовин. Напоминать о прошлом, по его мнению, – бестактность. – Это совсем другое дело. Тогда мы были идейными противниками…
В другое время я нашел бы что ему ответить. Но сейчас мне хочется только одного – чтоб он ушел.
– Поговорить надо, – говорит Вдовин многозначительно. – Очень надо поговорить.
– Поговорим как-нибудь.
– Зачем же откладывать? – Он смотрит на часы. – Самое время.
Его напор меня бесит. Но я говорю только:
– В рабочее время я не выясняю отношений.
Вдовин смеется.
– А ты все тот же. Такая же язва. – Затем круто меняет тон: – Ладно, сделаем иначе. Елизавета Игнатьевна сказала мне, что не желает никаких поминок. Дело, конечно, хозяйское. Так вот, если позволите, я вечерком заеду к вам домой с бутылкой доброго коньяка, мы по старому русскому обычаю помянем дорогого покойника и заодно поговорим – по-мужски, начистоту.
– Мне неизвестен такой русский обычай, – говорю я.
– Какой?
– Пить коньяк с идейными противниками.
Вдовин мрачнеет.
– Ну что ж, – говорит он. – Я прекрасно знаю, что вы обо мне думаете, и, может быть, сужу себя строже, чем вы. Короче: условий не ставлю, а принимаю заранее.
– Мои условия: никаких коньяков. Минеральная вода и нейтральная территория.
Вдовин задумывается.
– Может быть, вы с Елизаветой Игнатьевной приедете ко мне в хозяйство? Территория не моя, – добавляет он с усмешкой. – Государственная. Кстати, и заповедник посмотрите.
– Идет, – говорю я, как будто согласие Беты у меня в кармане. – На будущей неделе?
– Да уж, не позже. Только не забудьте предупредить.
– Зачем?
– У нас скорые не останавливаются. А если я буду знать наперед, то позвоню в обком. Вас с почетом встретят на вокзале и дадут машину до хозяйства.
– Согласен. А теперь прошу простить, я немножко занят.
Когда Вдовин уходит, я первым делом снимаю пиджак и ложусь на диван.
Просыпаюсь я не от звуков, а от солнца, перевалившего через зенит и подобравшегося к моему незавешенному окну. Я в жарком поту, рубаха прилипла к клеенке дивана. В первую минуту я пугаюсь. Похоже, что гражданская панихида кончилась и Институт опустел. Прислушиваюсь – тишина. Даже собаки не лают. Наконец догадываюсь взглянуть на часы и успокаиваюсь. Спал я не больше часа. Снимаю с себя рубашку и подставляю шею под кран умывальника. Физически это меня освежает, но в голове по-прежнему туман.
Почему-то мне трудно заставить себя выйти на люди. И даже догадываюсь почему. Я отягощен чужой тайной. Интересно, как чувствует себя человек, который знает что-то такое, чего не знает все остальное человечество? Вероятно, по-разному. Коперник знал, что Земля вращается, Эйнштейн – что пространство искривлено, – это одно. А человек, знающий, что завтра начнется термоядерная война, – наверно, совсем другое…
Черт знает какая чепуха лезет в голову!
Выхожу. Лабораторный корпус по-прежнему кажется вымершим, но уже в подземном переходе слышен сдержанный гул толпы. Вестибюль полон, в дверях конференц-зала затор, через распахнутую парадную дверь мне видна часть двора, там тоже толпа. Асфальтовые подъездные пути заняты машинами, люди стоят прямо на газоне, на клумбах. Я никогда не сомневался в значимости и популярности Успенского, но такое стечение публики для меня неожиданность. Остается предположить, что биологическая наука и ее выдающиеся представители популярнее, чем мы привыкли думать.
Я уже готов отказаться от мысли протиснуться в конференц-зал, когда толпа раздается и из зала выходит незнакомый мне коротконогий меднолицый человек в синем бостоновом костюме. На рукаве у него широкая повязка распорядителя, но в ней даже нет необходимости, столько властности в его лице и походке. За ним гуськом тянется восьмерка разномастных интеллигентов академической наружности, они ступают робко, стесняясь своего нестроевого вида. Оглядываюсь и вижу Ольгу, делающую мне таинственные знаки. Она сидит за шатким столиком из карельской березы и формирует очередной почетный караул. Поблизости толчется по меньшей мере два десятка кандидатов, но нет такой области, где личные связи не имели бы веса, и я попадаю в очередную восьмерку. Милочка Федорова, уже несколько поблекшая, прикалывает траурную повязку к моему рукаву с таким видом, как будто я рыцарь, поклявшийся всюду носить ее цвета. Впрочем, я не обольщаюсь – совершенно так же она смотрит на моего соседа, седовласого академика. Затем мы поступаем в распоряжение меднолицего, он выстраивает нас в затылок; седовласого академика, заглядевшегося на Милочку, он отечески берет за плечи и разворачивает в нужном направлении. Затем он пересчитывает нас и громким шепотом инструктирует каждого, я слышу только одно слово: «в головах». Выждав время, он подает знак, и мы трогаемся. Он идет впереди, пятясь, как тамбурмажор, я замыкаю шествие. Перед нами расступаются, мы входим в конференц-зал, где, против ожидания, не так тесно, и происходит смена караула. Мы с седовласым академиком становимся к изголовью, я – так близко, что, вытянув шею, могу увидеть грубо подгримированную щеку покойника. Я и не тяну, мне не хочется расставаться с туманным отражением на полотне экрана. Зато я очень хорошо вижу Бету. Справа от постамента стоят два ряда стульев, первый занимают какие-то старики и старухи, во втором сидит Бета. Сидит очень прямо, глаза ее сухо блестят. Она верна себе – не демонстрирует свое горе и не прячет его под вдовьим покрывалом. Рядом с ней начинающий лысеть инженер-майор с летными петлицами и некрасивая женщина в темных очках – это взрослые дети Успенского.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134
До начала гражданской панихиды еще много времени, и я отправляюсь к себе в лабораторию. Прохожу пахнущим сыростью подземным переходом в лабораторный корпус и, не заходя в рабочие комнаты, отпираю дверь своего кабинета. И вздрагиваю – за моим письменным столом сидит Вдовин. В отличие от меня он не только не вздрагивает, но даже не сразу отрывается от лежащего перед ним номера «Journal of Physiology». Чистое притворство, ибо английского он не знает.
Я молчу. Он поднимается мне навстречу и, правильно расценив мое молчание, считает нужным извиниться:
– Девочки меня еще помнят. Вот и открыли.
– Ясно, – говорю я. А про себя постановляю: сделать девочкам внушение.
– Бета… – Под моим взглядом он сразу поправляется. – Елизавета Игнатьевна говорила с тобой?
Могу притвориться, будто не понял вопроса. Но притворяться мне противно, и я неохотно подтверждаю.
– Надеюсь, ты не отказался?
– Я обещал ей поговорить с вами.
– Помнится, мы были на ты? – с кривой усмешкой говорит Вдовин.
– Были. Но во время одной памятной нам обоим дискуссии вы предпочли публично с трибуны перейти со мной на вы. Меня это вполне устраивает.
– Ну вот, – со скукой говорит Вдовин. Напоминать о прошлом, по его мнению, – бестактность. – Это совсем другое дело. Тогда мы были идейными противниками…
В другое время я нашел бы что ему ответить. Но сейчас мне хочется только одного – чтоб он ушел.
– Поговорить надо, – говорит Вдовин многозначительно. – Очень надо поговорить.
– Поговорим как-нибудь.
– Зачем же откладывать? – Он смотрит на часы. – Самое время.
Его напор меня бесит. Но я говорю только:
– В рабочее время я не выясняю отношений.
Вдовин смеется.
– А ты все тот же. Такая же язва. – Затем круто меняет тон: – Ладно, сделаем иначе. Елизавета Игнатьевна сказала мне, что не желает никаких поминок. Дело, конечно, хозяйское. Так вот, если позволите, я вечерком заеду к вам домой с бутылкой доброго коньяка, мы по старому русскому обычаю помянем дорогого покойника и заодно поговорим – по-мужски, начистоту.
– Мне неизвестен такой русский обычай, – говорю я.
– Какой?
– Пить коньяк с идейными противниками.
Вдовин мрачнеет.
– Ну что ж, – говорит он. – Я прекрасно знаю, что вы обо мне думаете, и, может быть, сужу себя строже, чем вы. Короче: условий не ставлю, а принимаю заранее.
– Мои условия: никаких коньяков. Минеральная вода и нейтральная территория.
Вдовин задумывается.
– Может быть, вы с Елизаветой Игнатьевной приедете ко мне в хозяйство? Территория не моя, – добавляет он с усмешкой. – Государственная. Кстати, и заповедник посмотрите.
– Идет, – говорю я, как будто согласие Беты у меня в кармане. – На будущей неделе?
– Да уж, не позже. Только не забудьте предупредить.
– Зачем?
– У нас скорые не останавливаются. А если я буду знать наперед, то позвоню в обком. Вас с почетом встретят на вокзале и дадут машину до хозяйства.
– Согласен. А теперь прошу простить, я немножко занят.
Когда Вдовин уходит, я первым делом снимаю пиджак и ложусь на диван.
Просыпаюсь я не от звуков, а от солнца, перевалившего через зенит и подобравшегося к моему незавешенному окну. Я в жарком поту, рубаха прилипла к клеенке дивана. В первую минуту я пугаюсь. Похоже, что гражданская панихида кончилась и Институт опустел. Прислушиваюсь – тишина. Даже собаки не лают. Наконец догадываюсь взглянуть на часы и успокаиваюсь. Спал я не больше часа. Снимаю с себя рубашку и подставляю шею под кран умывальника. Физически это меня освежает, но в голове по-прежнему туман.
Почему-то мне трудно заставить себя выйти на люди. И даже догадываюсь почему. Я отягощен чужой тайной. Интересно, как чувствует себя человек, который знает что-то такое, чего не знает все остальное человечество? Вероятно, по-разному. Коперник знал, что Земля вращается, Эйнштейн – что пространство искривлено, – это одно. А человек, знающий, что завтра начнется термоядерная война, – наверно, совсем другое…
Черт знает какая чепуха лезет в голову!
Выхожу. Лабораторный корпус по-прежнему кажется вымершим, но уже в подземном переходе слышен сдержанный гул толпы. Вестибюль полон, в дверях конференц-зала затор, через распахнутую парадную дверь мне видна часть двора, там тоже толпа. Асфальтовые подъездные пути заняты машинами, люди стоят прямо на газоне, на клумбах. Я никогда не сомневался в значимости и популярности Успенского, но такое стечение публики для меня неожиданность. Остается предположить, что биологическая наука и ее выдающиеся представители популярнее, чем мы привыкли думать.
Я уже готов отказаться от мысли протиснуться в конференц-зал, когда толпа раздается и из зала выходит незнакомый мне коротконогий меднолицый человек в синем бостоновом костюме. На рукаве у него широкая повязка распорядителя, но в ней даже нет необходимости, столько властности в его лице и походке. За ним гуськом тянется восьмерка разномастных интеллигентов академической наружности, они ступают робко, стесняясь своего нестроевого вида. Оглядываюсь и вижу Ольгу, делающую мне таинственные знаки. Она сидит за шатким столиком из карельской березы и формирует очередной почетный караул. Поблизости толчется по меньшей мере два десятка кандидатов, но нет такой области, где личные связи не имели бы веса, и я попадаю в очередную восьмерку. Милочка Федорова, уже несколько поблекшая, прикалывает траурную повязку к моему рукаву с таким видом, как будто я рыцарь, поклявшийся всюду носить ее цвета. Впрочем, я не обольщаюсь – совершенно так же она смотрит на моего соседа, седовласого академика. Затем мы поступаем в распоряжение меднолицего, он выстраивает нас в затылок; седовласого академика, заглядевшегося на Милочку, он отечески берет за плечи и разворачивает в нужном направлении. Затем он пересчитывает нас и громким шепотом инструктирует каждого, я слышу только одно слово: «в головах». Выждав время, он подает знак, и мы трогаемся. Он идет впереди, пятясь, как тамбурмажор, я замыкаю шествие. Перед нами расступаются, мы входим в конференц-зал, где, против ожидания, не так тесно, и происходит смена караула. Мы с седовласым академиком становимся к изголовью, я – так близко, что, вытянув шею, могу увидеть грубо подгримированную щеку покойника. Я и не тяну, мне не хочется расставаться с туманным отражением на полотне экрана. Зато я очень хорошо вижу Бету. Справа от постамента стоят два ряда стульев, первый занимают какие-то старики и старухи, во втором сидит Бета. Сидит очень прямо, глаза ее сухо блестят. Она верна себе – не демонстрирует свое горе и не прячет его под вдовьим покрывалом. Рядом с ней начинающий лысеть инженер-майор с летными петлицами и некрасивая женщина в темных очках – это взрослые дети Успенского.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134