И их у меня мало, а написал я пропасть"103. И в другой раз
о том же под заголовком "О себе самом" в дневнике записано: "Молчание,
скрытое в молчании, подозрительно, возбуждает подозрение и как будто бы уже
кое-что выдает, по крайней мере выдает, что нужно молчать. Но молчание,
скрытое под блестящей талантливой беседой, это - подлинное; это и есть
настоящее молчание"104. Таких признаний у Киргегарда немало, и тому, кто
поставил себе задачей подойти ближе к его действительным запросам,
приходится, хочет он того или не хочет, пробиваться через его "блестящие"
разговоры к его "молчанию", которое одно только и может посвятить нас в то,
что Киргегард считает важным, нужным и значительным. И, быть может, из того
немногого, что было действительно выражением его религиозных, т.е. последних
и решающих переживаний его и что крылось не под его увлекательной, порой
ослепляющей литературою, а под его невидимым, как бы не существующим
молчанием, приведенная мною уже раз запись из дневника 1854 года. Она
передает самое существенное: приведу ее поэтому еще раз: "Когда Христос
возопил: Боже мой, Боже мой, отчего ты меня покинул? - это было ужасно для
Христа, и так обычно об этом и рассказывается. Мне кажется, что еще ужаснее
было для Бога слышать это. Быть таким неизменным - это ужасно! Но нет, и это
еще не есть самое ужасное: но быть таким неизменным и все же быть любовью:
глубокая, бесконечная, неисповедимая скорбь". И затем сейчас же прибавляет с
дерзновением, которое никакими сопровождающими его оговорками не может и не
должно быть ослаблено: "Увы, и я, бедный человек, и я испытал это
противоречие, - не быть в состоянии измениться и все же любить! Увы, мой
опыт помогает мне издали, совсем издали получить хоть слабое представление о
страданиях божественной любви"clxxiv.
XVII. КИРГЕГАРД И ЛЮТЕР
Quia homo superbit et somniat, se sapere, se sanctum esse, ideo opus est,
ut lege humiliatur, ut sic bestia ista, opinio justitiae, occidatur, qua non
occisa, homo non potest vivereclxxv.
Лютер
Мы присутствовали при беспредельном нарастании ужасов в душе Киргегарда,
и в этой раскаленной атмосфере ужасов родилось то великое дерзновение, когда
человеку начинает казаться дозволенным не только героев библейского
повествования Иова и Авраама, но и самого Творца неба и земли сделать "хоть
издали, совсем издали" таким же изнемогающим и замученным, как и он сам: и
это есть момент рождения экзистенциальной философии. Но зачем нам все эти
ужасы и что общего с ними у философии? Не правы ли были греки, отворачиваясь
от ужасов и направляя все свое внимание на блаженства? Не в этом ли смысл и
задача философии и последнее слово мудрости? Киргегард даже и не ставит
такого вопроса, будто он совсем и забыл о том, что нужно спрашивать: правы
или неправы были греки. Он стал пред лицом невыносимых ужасов бытия, он
принужден вступить с ними в последнюю, отчаянную борьбу. "Не от меня моя
суровость", - говорил нам Киргегард, ополчаясь против обычного истолкования
текстов Св. Писания. Еще более жуткое чувство овладевает нами, когда сам Бог
пред лицом своего возлюбленного Сына принужден повторить эти слова. Но от
кого эта суровость? И - самое главное - от кого бы ни пришла она и как бы
страшны ни были ужасы, уготованные в мире смертным и бессмертным, какое дело
до ужасов философии, будет ли она называться экзистенциальной или
умозрительной? Философия есть разыскание истины, и только истины, философия
от истины ни за что на свете не откажется, принесет ли истина людям
величайшее блаженство или невыносимые ужасы, ибо истина совершенно
независима от того, понравится ли она или не понравится людямclxxvi.
Оттого-то и говорят об объективности познания, и если экзистенциальная
философия с этим не хочет считаться, то этим самым она перестает быть
философией и утрачивает великую возможность приводить людей к началам, к
истокам, к корням бытия. Ужасы - это обязан знать всякий - как бы
беспредельны они ни были, не в силах поколебать прочности и незыблемости
истин, добываемых знанием. Чего бы истина ни потребовала от людей ли, от
богов ли, - она все получит, ничем не поступится. Причем истина на Бога
нимало не похожа: истина не есть любовь, истина есть истина и в качестве
истины она никогда себе не изменяет, у нее нет и не может быть никакого
побуждения измениться хоть в чем-нибудь. Когда любовь сталкивается с истиной
- любовь должна отступить. В распоряжении истины и все "необходимости", и
все "ты должен". Если кто ей добровольно не уступает, она его принудит
силой. Это Бог никого не принуждает, а истина ведь не Бог: она принуждает.
Казалось бы, тут уместно было бы положить конец вопрошаниям, вспомнить
заманчивое аристотелевское ?(?((( ((?((( ("Необходимо остановиться")clxxvii.
Но как раз в этот момент Киргегард начинает нам рассказывать об ужасах,
которые он испытал, когда ему пришлось во исполнение предъявленных к нему
истиной "ты должен" раздавить своими руками жизнь той, которая была ему
дороже всего на свете. Это, конечно, страшно, много страшнее, чем может
показаться человеку, которому ничего такого испытать не приходилось. Но у
него выбора не было: его любовь оказалась бессильной пред "ты должен",
предъявленным ему истиной. И все же это не есть предел страшного - говорит
нам Киргегард, с трудом подавляя в себе охватывающее все его существо
торжество: страшнее, бесконечно страшнее то, что принесла с собой людям
"благая Весть": Бог слышит вопль своего возлюбленного Сына и тоже, как
Киргегард, не может пошевелиться даже. И его любовь принуждена была
склониться пред "ты должен", повелительно требовавшим от Него неизменности.
Как это произошло? Отчего божественная любовь отступила пред "ты должен", а
не "ты должен" пред божественной любовью? И отчего Киргегард торжествует?
Относительно себя Киргегард имел основание говорить, что в его жизни "ты
должен" превозмогло любовь: это факт, а с фактами не спорят, все люди
убеждены, по крайней мере, что с фактами не спорят. Но откуда взялась у него
уверенность, что Бог, когда ему придется выбирать между любовью и
неизменностью, поступит так же, как и он, Киргегард? Если бы он захотел
вспомнить "об отношении к Богу" его любимого героя, отца веры, Авраама, он
мог бы убедиться, что Бог вовсе не так уже дорожит своей Неизменностью, как
того хотелось бы философствующим богословам: Бог решил разрушить Содом и
Гоморру и отказался от своего намерения, уступая убеждениям и просьбам раба
своегоclxxviii. Ясно, что уверенность в абсолютной неизменности Бога была
подсказана, точнее, внушена Киргегарду не Св.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92
о том же под заголовком "О себе самом" в дневнике записано: "Молчание,
скрытое в молчании, подозрительно, возбуждает подозрение и как будто бы уже
кое-что выдает, по крайней мере выдает, что нужно молчать. Но молчание,
скрытое под блестящей талантливой беседой, это - подлинное; это и есть
настоящее молчание"104. Таких признаний у Киргегарда немало, и тому, кто
поставил себе задачей подойти ближе к его действительным запросам,
приходится, хочет он того или не хочет, пробиваться через его "блестящие"
разговоры к его "молчанию", которое одно только и может посвятить нас в то,
что Киргегард считает важным, нужным и значительным. И, быть может, из того
немногого, что было действительно выражением его религиозных, т.е. последних
и решающих переживаний его и что крылось не под его увлекательной, порой
ослепляющей литературою, а под его невидимым, как бы не существующим
молчанием, приведенная мною уже раз запись из дневника 1854 года. Она
передает самое существенное: приведу ее поэтому еще раз: "Когда Христос
возопил: Боже мой, Боже мой, отчего ты меня покинул? - это было ужасно для
Христа, и так обычно об этом и рассказывается. Мне кажется, что еще ужаснее
было для Бога слышать это. Быть таким неизменным - это ужасно! Но нет, и это
еще не есть самое ужасное: но быть таким неизменным и все же быть любовью:
глубокая, бесконечная, неисповедимая скорбь". И затем сейчас же прибавляет с
дерзновением, которое никакими сопровождающими его оговорками не может и не
должно быть ослаблено: "Увы, и я, бедный человек, и я испытал это
противоречие, - не быть в состоянии измениться и все же любить! Увы, мой
опыт помогает мне издали, совсем издали получить хоть слабое представление о
страданиях божественной любви"clxxiv.
XVII. КИРГЕГАРД И ЛЮТЕР
Quia homo superbit et somniat, se sapere, se sanctum esse, ideo opus est,
ut lege humiliatur, ut sic bestia ista, opinio justitiae, occidatur, qua non
occisa, homo non potest vivereclxxv.
Лютер
Мы присутствовали при беспредельном нарастании ужасов в душе Киргегарда,
и в этой раскаленной атмосфере ужасов родилось то великое дерзновение, когда
человеку начинает казаться дозволенным не только героев библейского
повествования Иова и Авраама, но и самого Творца неба и земли сделать "хоть
издали, совсем издали" таким же изнемогающим и замученным, как и он сам: и
это есть момент рождения экзистенциальной философии. Но зачем нам все эти
ужасы и что общего с ними у философии? Не правы ли были греки, отворачиваясь
от ужасов и направляя все свое внимание на блаженства? Не в этом ли смысл и
задача философии и последнее слово мудрости? Киргегард даже и не ставит
такого вопроса, будто он совсем и забыл о том, что нужно спрашивать: правы
или неправы были греки. Он стал пред лицом невыносимых ужасов бытия, он
принужден вступить с ними в последнюю, отчаянную борьбу. "Не от меня моя
суровость", - говорил нам Киргегард, ополчаясь против обычного истолкования
текстов Св. Писания. Еще более жуткое чувство овладевает нами, когда сам Бог
пред лицом своего возлюбленного Сына принужден повторить эти слова. Но от
кого эта суровость? И - самое главное - от кого бы ни пришла она и как бы
страшны ни были ужасы, уготованные в мире смертным и бессмертным, какое дело
до ужасов философии, будет ли она называться экзистенциальной или
умозрительной? Философия есть разыскание истины, и только истины, философия
от истины ни за что на свете не откажется, принесет ли истина людям
величайшее блаженство или невыносимые ужасы, ибо истина совершенно
независима от того, понравится ли она или не понравится людямclxxvi.
Оттого-то и говорят об объективности познания, и если экзистенциальная
философия с этим не хочет считаться, то этим самым она перестает быть
философией и утрачивает великую возможность приводить людей к началам, к
истокам, к корням бытия. Ужасы - это обязан знать всякий - как бы
беспредельны они ни были, не в силах поколебать прочности и незыблемости
истин, добываемых знанием. Чего бы истина ни потребовала от людей ли, от
богов ли, - она все получит, ничем не поступится. Причем истина на Бога
нимало не похожа: истина не есть любовь, истина есть истина и в качестве
истины она никогда себе не изменяет, у нее нет и не может быть никакого
побуждения измениться хоть в чем-нибудь. Когда любовь сталкивается с истиной
- любовь должна отступить. В распоряжении истины и все "необходимости", и
все "ты должен". Если кто ей добровольно не уступает, она его принудит
силой. Это Бог никого не принуждает, а истина ведь не Бог: она принуждает.
Казалось бы, тут уместно было бы положить конец вопрошаниям, вспомнить
заманчивое аристотелевское ?(?((( ((?((( ("Необходимо остановиться")clxxvii.
Но как раз в этот момент Киргегард начинает нам рассказывать об ужасах,
которые он испытал, когда ему пришлось во исполнение предъявленных к нему
истиной "ты должен" раздавить своими руками жизнь той, которая была ему
дороже всего на свете. Это, конечно, страшно, много страшнее, чем может
показаться человеку, которому ничего такого испытать не приходилось. Но у
него выбора не было: его любовь оказалась бессильной пред "ты должен",
предъявленным ему истиной. И все же это не есть предел страшного - говорит
нам Киргегард, с трудом подавляя в себе охватывающее все его существо
торжество: страшнее, бесконечно страшнее то, что принесла с собой людям
"благая Весть": Бог слышит вопль своего возлюбленного Сына и тоже, как
Киргегард, не может пошевелиться даже. И его любовь принуждена была
склониться пред "ты должен", повелительно требовавшим от Него неизменности.
Как это произошло? Отчего божественная любовь отступила пред "ты должен", а
не "ты должен" пред божественной любовью? И отчего Киргегард торжествует?
Относительно себя Киргегард имел основание говорить, что в его жизни "ты
должен" превозмогло любовь: это факт, а с фактами не спорят, все люди
убеждены, по крайней мере, что с фактами не спорят. Но откуда взялась у него
уверенность, что Бог, когда ему придется выбирать между любовью и
неизменностью, поступит так же, как и он, Киргегард? Если бы он захотел
вспомнить "об отношении к Богу" его любимого героя, отца веры, Авраама, он
мог бы убедиться, что Бог вовсе не так уже дорожит своей Неизменностью, как
того хотелось бы философствующим богословам: Бог решил разрушить Содом и
Гоморру и отказался от своего намерения, уступая убеждениям и просьбам раба
своегоclxxviii. Ясно, что уверенность в абсолютной неизменности Бога была
подсказана, точнее, внушена Киргегарду не Св.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92