И тогда он бежит
обратно к этическому. Этическое не может ему вернуть Регину Ольсен, оно
вообще бессильно дать что-либо человеку. Но оно может отнимать, оно может
калечить и уродовать жизнь непокорных ему: оно ведь союзник и соратник
необходимости, находящейся под высочайшей защитой разума. Сколько бы
Фальстаф ни храбрился и ни бахвалился, оно его, в конце концов, доймет. Оно
обернется в бесконечность, в вечность, оно приведет с собою уничтожение и
смерть. Самый легкомысленный и беспечный человек придет в отчаяние пред
арсеналом ужасов, находящихся в распоряжении этического, - и сдастся. И вот,
когда Киргегард чувствует, что ему, как он выражается, "не дано сделать
последнее движение веры", он поворачивается к этическому с его грозным "ты
должен". И тогда экзистенциальная философия получает у него как будто совсем
иной смысл. Это уже не безумная борьба о невозможном, а рассчитанная (когда
лучше, когда хуже) борьба о возможном торжестве над инакомыслящими. Вместо
страшного врага "необходимости" он набрасывается на тоже, конечно, страшных,
но все же только по-человечески вооруженных себе подобных. Страх сделал свое
губительное дело: он парализовал в Киргегарде свободу, или, говоря его
собственным языком, привел ее в обморочное состояние. На место откровений
Св. Писания становятся самоочевидные истины разума.
X. ЖЕСТОКОЕ ХРИСТИАНСТВО
Не от меня моя суровость. Если бы я знал смягчающее слово, я бы охотно
утешил и ободрил человека. И все же! Возможно, что страждущему нужно иное:
еще более жестокие страдания. Кто так свиреп, что дерзает сказать это? Друг
мой, это делает христианство, учение, которое нам подают в виде самого
кроткого утешения.
Киргегард
В этой двойственности киргегардовской экзистенциальной философии
скрываются все трудности для понимания не только поставляемой ей себе
задачи, но и всей проблематики, возникающей при столкновении откровений Св.
Писания с истинами, естественно добываемыми нашим разумом. Мы всем существом
своим и всеми помыслами своими стремимся засыпать пропасть, отделяющую
откровение от истины, мы вперед убеждены, вместе с Гегелем и со всеми
философами, в школах которых сформировалось учение Гегеля, что откровение не
может и не должно противоречить разуму и разумному пониманию, что, наоборот,
оно должно находиться под охраной и защитой их. Правда, и пророки, и
апостолы постоянно твердят нам о безумии веры. Правда, и сам Киргегард со
страхом и трепетом не устает повторять свои заклинания: чтоб обрести веру,
нужно потерять разум. Но ни громовые речи пророков и апостолов, ни страстные
заклинания Киргегарда не производят никакого или почти никакого действия и
не могут разбудить от обморочного сна нашу свободу. "Страх", что не
проверенная и не оправданная разумом свобода приведет, не может не привести
к неисчислимым бедам, так врос в наши души, что, по-видимому, нет никаких
способов выкорчевать его. Мы глухи даже к грому, мы отводим все заклинания.
Откуда пришел этот страх? Откуда уверенность, что разум даст человеку
больше, чем свобода? Платон учил, что возненавидеть разум - величайшее
несчастье, но мы так и не допытались у него, где он добыл эту истину свою.
Того больше: мы имели случай убедиться, что нередко разум всеми силами
своими оборачивается против человека. Скажут, это не есть "возражение"
против законности притязаний разума - и, стало быть, таким способом человеку
все же не удастся освободиться от власти и чар разумных истин. Пусть Платон
и ошибался, пусть разум, в последнем счете, окажется врагом или даже палачом
человека, все же царствию его нет и не предвидится конца. И затем, как можно
противопоставлять разуму свободу? Свобода ведь потому и есть свобода - что
вперед и знать нельзя, что она принесет с собой: может быть, хорошее, а
может быть, дурное, очень дурное. Даже Богу нельзя предоставить ничем не
ограниченную свободу: мы вперед не "знаем", что нам может принести Бог.
Неизбывный страх постоянно нашептывает нам этот тревожный вопрос: а что,
если Бог принесет нам дурное? Отсюда, от этого страха и пошел обычай
соединять религиозное с этическим и говорить о религиозно-этическом. Человек
точно перестраховывается от религиозного в этическом. Религиозное - это
что-то новое, неведомое, далекое, этическое - все же есть что-то известное,
близкое, привычное. Об этическом и Киргегард и мы все за ним можем с
уверенностью сказать, что если оно и не достаточно могущественно, чтоб
вернуть человеку руку или ногу, то власть его уродовать и пытать
человеческую душу лежит вне всяких сомнений. Это знали древние - еще до
Сократа: в распоряжении этического всегда были полчища разъяренных фурий,
беспощадно преследовавших всякое отступление от его законов. Это - всем
известно, и такое знание отнюдь не предполагает веры. Но ведь сам Киргегард
постоянно повторяет ап. Павла: все, что не от веры, - грех. Этическое же с
его фуриями - никак не от веры. Это - знание, знание о действительном, и
"неверующие" язычники умели рассказать о нем не хуже, чем Киргегард. Оно не
может вернуть человеку оторванной руки - но ведь не только оно, никто в мире
этого сделать не может. "Религиозное" здесь так же беспомощно, как и
"этическое": сам Зевс засвидетельствовал нам, что боги могли дать людям мир
только на подержание, а не в собственность. Правда, Киргегард не говорил, а
исступленно кричал: для Бога нет ничего невозможного, Бог значит, что все
возможно. Он может вернуть оторванную руку или ногу, может воскресить убитых
детей Иова, может воскресить Исаака, и не только того, которого заклал
Авраам, но и всякого закланного Необходимостью Исаака, и притом, как
вдохновенно, словно в порыве самозабвения и отчаяния, уверял нас Киргегард,
Бог предоставляет каждому человеку по-своему решать, что для него такое и
где находится его Исаак, предоставляет ту неограниченную свободу, при
которой такой "ничтожный", "жалкий", "скучный", даже "комический" на оценку
разума случай, как случай Киргегарда, превращается, по слову самого
Киргегарда, во всемирно-историческое событие, имеющее несравненно большее
значение, чем походы Александра Македонского и великое переселение народов.
"Кто недостаточно созрел, - внушает нам Киргегард, - чтобы понять, что даже
бессмертная слава в бесчисленных поколениях есть только определение
временности; кто не понимает, что стремление к такому бессмертию есть нечто
жалкое в сравнении с бессмертием, которое ждет каждого человека и которое
справедливо вызвало бы всеобщую зависть, если бы было уготовано только
одному человеку:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92
обратно к этическому. Этическое не может ему вернуть Регину Ольсен, оно
вообще бессильно дать что-либо человеку. Но оно может отнимать, оно может
калечить и уродовать жизнь непокорных ему: оно ведь союзник и соратник
необходимости, находящейся под высочайшей защитой разума. Сколько бы
Фальстаф ни храбрился и ни бахвалился, оно его, в конце концов, доймет. Оно
обернется в бесконечность, в вечность, оно приведет с собою уничтожение и
смерть. Самый легкомысленный и беспечный человек придет в отчаяние пред
арсеналом ужасов, находящихся в распоряжении этического, - и сдастся. И вот,
когда Киргегард чувствует, что ему, как он выражается, "не дано сделать
последнее движение веры", он поворачивается к этическому с его грозным "ты
должен". И тогда экзистенциальная философия получает у него как будто совсем
иной смысл. Это уже не безумная борьба о невозможном, а рассчитанная (когда
лучше, когда хуже) борьба о возможном торжестве над инакомыслящими. Вместо
страшного врага "необходимости" он набрасывается на тоже, конечно, страшных,
но все же только по-человечески вооруженных себе подобных. Страх сделал свое
губительное дело: он парализовал в Киргегарде свободу, или, говоря его
собственным языком, привел ее в обморочное состояние. На место откровений
Св. Писания становятся самоочевидные истины разума.
X. ЖЕСТОКОЕ ХРИСТИАНСТВО
Не от меня моя суровость. Если бы я знал смягчающее слово, я бы охотно
утешил и ободрил человека. И все же! Возможно, что страждущему нужно иное:
еще более жестокие страдания. Кто так свиреп, что дерзает сказать это? Друг
мой, это делает христианство, учение, которое нам подают в виде самого
кроткого утешения.
Киргегард
В этой двойственности киргегардовской экзистенциальной философии
скрываются все трудности для понимания не только поставляемой ей себе
задачи, но и всей проблематики, возникающей при столкновении откровений Св.
Писания с истинами, естественно добываемыми нашим разумом. Мы всем существом
своим и всеми помыслами своими стремимся засыпать пропасть, отделяющую
откровение от истины, мы вперед убеждены, вместе с Гегелем и со всеми
философами, в школах которых сформировалось учение Гегеля, что откровение не
может и не должно противоречить разуму и разумному пониманию, что, наоборот,
оно должно находиться под охраной и защитой их. Правда, и пророки, и
апостолы постоянно твердят нам о безумии веры. Правда, и сам Киргегард со
страхом и трепетом не устает повторять свои заклинания: чтоб обрести веру,
нужно потерять разум. Но ни громовые речи пророков и апостолов, ни страстные
заклинания Киргегарда не производят никакого или почти никакого действия и
не могут разбудить от обморочного сна нашу свободу. "Страх", что не
проверенная и не оправданная разумом свобода приведет, не может не привести
к неисчислимым бедам, так врос в наши души, что, по-видимому, нет никаких
способов выкорчевать его. Мы глухи даже к грому, мы отводим все заклинания.
Откуда пришел этот страх? Откуда уверенность, что разум даст человеку
больше, чем свобода? Платон учил, что возненавидеть разум - величайшее
несчастье, но мы так и не допытались у него, где он добыл эту истину свою.
Того больше: мы имели случай убедиться, что нередко разум всеми силами
своими оборачивается против человека. Скажут, это не есть "возражение"
против законности притязаний разума - и, стало быть, таким способом человеку
все же не удастся освободиться от власти и чар разумных истин. Пусть Платон
и ошибался, пусть разум, в последнем счете, окажется врагом или даже палачом
человека, все же царствию его нет и не предвидится конца. И затем, как можно
противопоставлять разуму свободу? Свобода ведь потому и есть свобода - что
вперед и знать нельзя, что она принесет с собой: может быть, хорошее, а
может быть, дурное, очень дурное. Даже Богу нельзя предоставить ничем не
ограниченную свободу: мы вперед не "знаем", что нам может принести Бог.
Неизбывный страх постоянно нашептывает нам этот тревожный вопрос: а что,
если Бог принесет нам дурное? Отсюда, от этого страха и пошел обычай
соединять религиозное с этическим и говорить о религиозно-этическом. Человек
точно перестраховывается от религиозного в этическом. Религиозное - это
что-то новое, неведомое, далекое, этическое - все же есть что-то известное,
близкое, привычное. Об этическом и Киргегард и мы все за ним можем с
уверенностью сказать, что если оно и не достаточно могущественно, чтоб
вернуть человеку руку или ногу, то власть его уродовать и пытать
человеческую душу лежит вне всяких сомнений. Это знали древние - еще до
Сократа: в распоряжении этического всегда были полчища разъяренных фурий,
беспощадно преследовавших всякое отступление от его законов. Это - всем
известно, и такое знание отнюдь не предполагает веры. Но ведь сам Киргегард
постоянно повторяет ап. Павла: все, что не от веры, - грех. Этическое же с
его фуриями - никак не от веры. Это - знание, знание о действительном, и
"неверующие" язычники умели рассказать о нем не хуже, чем Киргегард. Оно не
может вернуть человеку оторванной руки - но ведь не только оно, никто в мире
этого сделать не может. "Религиозное" здесь так же беспомощно, как и
"этическое": сам Зевс засвидетельствовал нам, что боги могли дать людям мир
только на подержание, а не в собственность. Правда, Киргегард не говорил, а
исступленно кричал: для Бога нет ничего невозможного, Бог значит, что все
возможно. Он может вернуть оторванную руку или ногу, может воскресить убитых
детей Иова, может воскресить Исаака, и не только того, которого заклал
Авраам, но и всякого закланного Необходимостью Исаака, и притом, как
вдохновенно, словно в порыве самозабвения и отчаяния, уверял нас Киргегард,
Бог предоставляет каждому человеку по-своему решать, что для него такое и
где находится его Исаак, предоставляет ту неограниченную свободу, при
которой такой "ничтожный", "жалкий", "скучный", даже "комический" на оценку
разума случай, как случай Киргегарда, превращается, по слову самого
Киргегарда, во всемирно-историческое событие, имеющее несравненно большее
значение, чем походы Александра Македонского и великое переселение народов.
"Кто недостаточно созрел, - внушает нам Киргегард, - чтобы понять, что даже
бессмертная слава в бесчисленных поколениях есть только определение
временности; кто не понимает, что стремление к такому бессмертию есть нечто
жалкое в сравнении с бессмертием, которое ждет каждого человека и которое
справедливо вызвало бы всеобщую зависть, если бы было уготовано только
одному человеку:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92