глухая калитка денно и нощно закрыта на цепь. Купленные за серебряные талеры павловского чекана девицы после оскопления и по их желанию проживали в этой скрытне, где и образовался впоследствии небольшой женский монастырь. Ефимьюшка была сестрою алатырского фабриканта-позументщика. Громов возносил Ефимьюшку до небес, приписывал ей знатное происхождение: была она будто бы дочерью князя Шереметева, но удалилась от двора только ради спасения души своей. Была она высокая, с прямой неподвижной спиною и совершенно плоскою грудью, и даже теперь, в старости, сохранялись на лице следы былой прелести: тонкое, без единой морщины обличье и неотступный взгляд печальных выцветших глаз приводили в трепет кого угодно. Она имела обыкновение не мигая долго разглядывать вновь пришедшего и изымать его душу на посмотрение. Клавдя часто по поручениям Громова навещал этот дом и каждый раз вступал за калитку с чувством опасности и тревоги. Даже в ветреные дни этот пониклый, разросшийся старый сад беззвучно молчал, и ни одна рябая птичка не осмеливалась нарушить тишины, будто бы и сама крохотная рябая тварь тоже могла стать невольно «лепостью» и смутить душу монастырской затворницы.
В доме Ефимьюшки познакомился Клавдя с мещанскою девкою Ульяной Орловой. Она оказалась там впервые, чтоб занять денег, но, столкнувшись в сумрачном коридоре с Клавдей, была странно напугана и смущена до той степени, когда человек уже не владеет собою, она неожиданно схватила незнакомого ей человека влажной холодной рукою и повлекла за собою, часто оборачиваясь.
– Я боюся, – шептала она. – Я чего-то боюся. В меня будто мохнатушко залез.
Только возле Самотечной, невдали от своего дома, она опомнилась, и в бледное лицо вернулась былая ядреная краснина, которую не мог потушить темно-синий бумажный плат. Ульяна оказалась крепко сколоченной девицей, с задорным лицом, небольшими голубоватыми глазками и здоровыми зубами.
– Ну ты какой ля-да-щий! – пропела она, разглядев Клавдю, и беспричинно рассмеялась. – Чей такой красавчик выискался?
– Я лядащий, да ужас боевой! – похвалился Клавдя; так, по обыкновению, хвастаются в раннем детстве, когда задираются в переулке, собираясь затеять потасовку и выволочку. Клавдя ни разу не таскался за юбкой, он был сущий ребенок, и те редкие рыжеватые волосенки, что едва наметились на скульях, никак не говорили о его мужицкой доблести.
– Чего ж ты напужалась? – спросил Клавдя.
Его ладонь еще сохраняла прикосновение чужой ладони; нельзя сказать, чтобы оно, потное и холодное, было для него приятным, и он, украдкою, даже вытер руки о штанины. Но теперь рука его оказалась одинокой, ей хотелось соседства, пожатья, соединенья.
– Она предложила скопиться, – прошептала Ульяна и потупила глаза. Она сама не знала, отчего выдала тайну, и снова напугалась. – Ты-то чей? Тебя кто туда звал?
Клавдя ушел от ответа, но девица и не настаивала, разглядев по одежде знакомца, что он из благонравных, не босота, не хлыщ и не прощелыга.
«Только уродлив-то больно, батюшки-и», – мысленно протянула Ульяна, но ее отчего-то влекло к парню, и она не сопротивлялась влеченью, но охотно поддавалась ему.
Она едва дождалась следующей встречи, они гуляли в трактире Самохина, Клавдя кормил девицу кулебякой с осетриной, был небывало и неожиданно для себя щедр, они выпили немного сливянки, но и этих хмельных благословенных капель хватило для разохотившейся натуры. Ульяна оказалась сиротою, ей накануне исполнилось двадцать пять лет, она мечтала завести небольшую торговлю, и ей посоветовали занять в долг у Ефимьюшки Капустиной на Сретенке: дескать, она девушек привечает, прижаливает и охотно дает в долг. Потом они лежали в постели, состарившийся домик полнился шорохами под приглядом хозяйнушки, и легко шипела лампадка.
– Ульянка, ты не тяни. Слышь, что говорю? – настаивал Клавдя. – Ты не тяни. Нынче же поди к старухе и проси тыщу.
– Она оскопляться повелит… Это ж, Кланя, ужас какой! Я боюся. Представить-то жутко, не то иное. Живые титьки резать беспричинно. Ты меня сам, Кланя, без титек-то прогонишь. Скажешь, поди прочь, уродина.
– И погоню, эка дура. Ты бы корову без титек завела? Во-о… А тут баба… Но ты деньги бери, да не мешкай. Бабьего вранья и на свинье не объедешь. Зубы замоешь, а там поди разберись, сыщи виноватого. Смотри, счастье мимо рта не пронеси. Век локти кусать будешь.
– Сама боюсь промахнуться, Кланя. Да, вишь, страшно…
Но все ж поддалась Ульянка и по настоянию Клавди, по его далекому умыслу отправилась к Ефимьюшке и пообещала принять «государевы огненные печати», а за то, под вексель, получила тыщу. Да у Клавди к тому времени капиталу завелось, а лежачая копейка гниет и киснет, вот и пустил ее в оборот. На Старой площади на подставное имя завели они крохотную лавчонку с громадными подвалами и тайными ходами, где на прилавке для виду лежали облезлые шкуры да медная дешевая посуда; и мало кто знал, что в подвалы потекла ночная воровская добыча. Но для Ульяны настал день «крещения», куда деваться ей, бедной? Иль веру принимай, иль деньги ворачивай. Не явилась она на страды в «корабль» на Сретенке, Капустина предъявила иск, и посадили мещанскую девку в долговую яму. Отсидела Ульяна семь месяцев, тошно стало, а любовник ей одно твердит: стой на своем, подержат да и выпустят, А что с тебя взять? Но Ульянке мука мученическая жизнь такая, и дал Клавдя иной совет: пошли Ефимьюшке записку: дескать, одумалась, прощенья просишь. Написала Ульянка слезливое письмо с повинною, вышла из долговой ямы, и снова был назначен день оскопления. И дал ей Клавдя новый совет: снеси, говорит, донос генерал-губернатору Голицыну, дескать, грязное дело творится в доме Капустиной, там людей увечат и кровища рекой льется.
Что Ульянка и исполнила.
И назначено было секретное следствие…
– Ну и хорошо, сынок? Ай ли сладко?
Клавдя хлюпнул носом и сделал невинный взгляд. Но сразу понял наставника, о чем речь, и поначалу испугался, спиною почуял страх, ибо куда бежать? Глаза у Громова нынче желтые, рысьи. Полдневный свет утекающего бабьего лета бьет в оконце. Солнце сместилось, неожиданно ударило Клавде в лицо, он зажмурился и вдруг почувствовал сладкое торжество. Он молод, он удачлив, и все при нем: он может с бабою спать, сытно есть, и от него дети попрут косяком, и надолго встанет в московских торговых рядах шумовской корень. Он и Солодовникова потеснит, и Плотицина из Моршанска… И Ульянино тело вдруг особо прояснилось в памяти, и так захотелось Клавде ласки, жадных утех.
– Али не слышишь, сынок? Греха не чуешь? Не ведаешь, что творишь. Затеял ты игрище, как молодой козел, а козлы, известное дело, не одеколоном пахнут. – Он поперхнулся, заметив движение Клавди навстречу, видимо с намерением поцеловать руку, и закричал пронзительно, с такой ненавистью, какую Клавдя никогда прежде не подразумевал в нем:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164
В доме Ефимьюшки познакомился Клавдя с мещанскою девкою Ульяной Орловой. Она оказалась там впервые, чтоб занять денег, но, столкнувшись в сумрачном коридоре с Клавдей, была странно напугана и смущена до той степени, когда человек уже не владеет собою, она неожиданно схватила незнакомого ей человека влажной холодной рукою и повлекла за собою, часто оборачиваясь.
– Я боюся, – шептала она. – Я чего-то боюся. В меня будто мохнатушко залез.
Только возле Самотечной, невдали от своего дома, она опомнилась, и в бледное лицо вернулась былая ядреная краснина, которую не мог потушить темно-синий бумажный плат. Ульяна оказалась крепко сколоченной девицей, с задорным лицом, небольшими голубоватыми глазками и здоровыми зубами.
– Ну ты какой ля-да-щий! – пропела она, разглядев Клавдю, и беспричинно рассмеялась. – Чей такой красавчик выискался?
– Я лядащий, да ужас боевой! – похвалился Клавдя; так, по обыкновению, хвастаются в раннем детстве, когда задираются в переулке, собираясь затеять потасовку и выволочку. Клавдя ни разу не таскался за юбкой, он был сущий ребенок, и те редкие рыжеватые волосенки, что едва наметились на скульях, никак не говорили о его мужицкой доблести.
– Чего ж ты напужалась? – спросил Клавдя.
Его ладонь еще сохраняла прикосновение чужой ладони; нельзя сказать, чтобы оно, потное и холодное, было для него приятным, и он, украдкою, даже вытер руки о штанины. Но теперь рука его оказалась одинокой, ей хотелось соседства, пожатья, соединенья.
– Она предложила скопиться, – прошептала Ульяна и потупила глаза. Она сама не знала, отчего выдала тайну, и снова напугалась. – Ты-то чей? Тебя кто туда звал?
Клавдя ушел от ответа, но девица и не настаивала, разглядев по одежде знакомца, что он из благонравных, не босота, не хлыщ и не прощелыга.
«Только уродлив-то больно, батюшки-и», – мысленно протянула Ульяна, но ее отчего-то влекло к парню, и она не сопротивлялась влеченью, но охотно поддавалась ему.
Она едва дождалась следующей встречи, они гуляли в трактире Самохина, Клавдя кормил девицу кулебякой с осетриной, был небывало и неожиданно для себя щедр, они выпили немного сливянки, но и этих хмельных благословенных капель хватило для разохотившейся натуры. Ульяна оказалась сиротою, ей накануне исполнилось двадцать пять лет, она мечтала завести небольшую торговлю, и ей посоветовали занять в долг у Ефимьюшки Капустиной на Сретенке: дескать, она девушек привечает, прижаливает и охотно дает в долг. Потом они лежали в постели, состарившийся домик полнился шорохами под приглядом хозяйнушки, и легко шипела лампадка.
– Ульянка, ты не тяни. Слышь, что говорю? – настаивал Клавдя. – Ты не тяни. Нынче же поди к старухе и проси тыщу.
– Она оскопляться повелит… Это ж, Кланя, ужас какой! Я боюся. Представить-то жутко, не то иное. Живые титьки резать беспричинно. Ты меня сам, Кланя, без титек-то прогонишь. Скажешь, поди прочь, уродина.
– И погоню, эка дура. Ты бы корову без титек завела? Во-о… А тут баба… Но ты деньги бери, да не мешкай. Бабьего вранья и на свинье не объедешь. Зубы замоешь, а там поди разберись, сыщи виноватого. Смотри, счастье мимо рта не пронеси. Век локти кусать будешь.
– Сама боюсь промахнуться, Кланя. Да, вишь, страшно…
Но все ж поддалась Ульянка и по настоянию Клавди, по его далекому умыслу отправилась к Ефимьюшке и пообещала принять «государевы огненные печати», а за то, под вексель, получила тыщу. Да у Клавди к тому времени капиталу завелось, а лежачая копейка гниет и киснет, вот и пустил ее в оборот. На Старой площади на подставное имя завели они крохотную лавчонку с громадными подвалами и тайными ходами, где на прилавке для виду лежали облезлые шкуры да медная дешевая посуда; и мало кто знал, что в подвалы потекла ночная воровская добыча. Но для Ульяны настал день «крещения», куда деваться ей, бедной? Иль веру принимай, иль деньги ворачивай. Не явилась она на страды в «корабль» на Сретенке, Капустина предъявила иск, и посадили мещанскую девку в долговую яму. Отсидела Ульяна семь месяцев, тошно стало, а любовник ей одно твердит: стой на своем, подержат да и выпустят, А что с тебя взять? Но Ульянке мука мученическая жизнь такая, и дал Клавдя иной совет: пошли Ефимьюшке записку: дескать, одумалась, прощенья просишь. Написала Ульянка слезливое письмо с повинною, вышла из долговой ямы, и снова был назначен день оскопления. И дал ей Клавдя новый совет: снеси, говорит, донос генерал-губернатору Голицыну, дескать, грязное дело творится в доме Капустиной, там людей увечат и кровища рекой льется.
Что Ульянка и исполнила.
И назначено было секретное следствие…
– Ну и хорошо, сынок? Ай ли сладко?
Клавдя хлюпнул носом и сделал невинный взгляд. Но сразу понял наставника, о чем речь, и поначалу испугался, спиною почуял страх, ибо куда бежать? Глаза у Громова нынче желтые, рысьи. Полдневный свет утекающего бабьего лета бьет в оконце. Солнце сместилось, неожиданно ударило Клавде в лицо, он зажмурился и вдруг почувствовал сладкое торжество. Он молод, он удачлив, и все при нем: он может с бабою спать, сытно есть, и от него дети попрут косяком, и надолго встанет в московских торговых рядах шумовской корень. Он и Солодовникова потеснит, и Плотицина из Моршанска… И Ульянино тело вдруг особо прояснилось в памяти, и так захотелось Клавде ласки, жадных утех.
– Али не слышишь, сынок? Греха не чуешь? Не ведаешь, что творишь. Затеял ты игрище, как молодой козел, а козлы, известное дело, не одеколоном пахнут. – Он поперхнулся, заметив движение Клавди навстречу, видимо с намерением поцеловать руку, и закричал пронзительно, с такой ненавистью, какую Клавдя никогда прежде не подразумевал в нем:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164