Но и тут не пошел Прыгунов на попятную, так решившись, что лучше на дыбу, чем из своего кармана лиходея улещивать. Вины своей вахтер перед ясачным не чуял, дескать, мало ли что взбредет безумному в голову, а настигнувшее наказанье думал достойно перенесть; то ли еще случалось в его длинной жизни. Налетит вот такая же гроза, разнесет в пух и прах, чуть ли не на дыбу норовит упечь, каторги наобещает, а вся-то пыль пущена в глаза с одним лишь умыслом – с виноватого шкуру снять, кредитным билетом ублажиться.
Ничего не добился Сумароков от вахтера и отправился на выселок Мужи для следствия, куда поджидал и остяцкого князька. Прыгунова заставили бежать возле возка, и когда падал он, измаянный так, что дух вон, глубоко зарывшись в снег, и, замрелый, желанно закрывал глаза, тут его стегали ножнами, а исправник кричал:
– Изверг! Забью… За-по-рю, скотина.
Потом Прыгунова кинули в сани, доставили на почтовую станцию и здесь, в холодных закуржавленных сенях, казаки под командою унтера отпустили прижимистому мужику еще семьсот палок. Дорого обходился вахтеру четвертной: он кусал зубами скамью, а после, не сдержавшись, высоко, по-волчьи взвыл.
– Прикажи, чтобы не выл, – велел Сумароков уряднику, – отдохнуть не даст, скотина, прости Господи!
Морозом нажгло щеки, да после самовара да чаю с пуншиком исправника натуго набило жаром и распирало. Сумароков осоловел, и только неясное любопытство удерживало его ото сна. Поклонится ли вахтер, падет ли в ноги, запросит ли прощенья, скотина худая. И вот воет-воет, берет на жалость.
– Скажи, чтоб заткнулся! – крикнул в сени. – А то четвертной набавлю!
Прыгунов запнулся и замолк. Палки хлопались лениво, будто выбивали пыль из мучного мешка: казаки, знать, прижаливали ближнего. Скушно, ей-Богу, скушно. Приезжал бы скорее ордынский князек, с него-то уж не слезу, дам выволочку.
Словно бы подслушав надежды Сумарокова, из хозяйской половины явилась за самоваром жена смотрителя, скуластая, бесцветная бабенка с черными, высоко вздернутыми глазами, – странная, несуразная помесь русского мужика с инородкой, – но чистоплотная, судя по обшитому кружевами сарафану. Уперся, словно бы подозревая в чем, долго и любопытно осмотрел хозяйку от цветастого повойника до калишек на ногах.
Баба засмущалась от досмотра, едва не опрокинула самовар.
– Охте, охте… – справилась с собою, спросила отчего-то шепотом: – Постелить прикажете? – Бледные щеки слегка зарозовели.
– Пожалуй, лягу, – кивнул исправник и, пока хозяйка налаживала перину, назойливо продолжал обыскивать взглядом, так решив вдруг, что баба хочет его и только ждет слова.
– Клопы, блохи? – спросил неожиданно и грубо.
– Без них, отец родимый, не живем. Народу-то… быват, переселенье света. И едут, и едут… какая нелегкая несет. – Баба оказалась словоохотливой, говорила без натуги и, судя по искренности речей, давно не видела свежего человека, а хозяин, знать, приелся. Она так и стояла, спиною к гостю, узкоплечая, широкобедрая, резко стесанная на клин, ожидая иных, обещающих слов. Но Сумароков неожиданно зевнул и попросил звать смотрителя. Он явился без промедления, – наверное, ждал за дверью, – худенький, как подросток, седые волосы ежиком, а в серых глазенках неожиданная раскованность и смелость. Эта смелость Сумарокову не понравилась, он уставился на смотрителя исподлобья, стараясь прожечь чиновника четырнадцатого класса взглядом; обычно от такого досмотра ежился и самый-то наихрабрейший человек, но тут смотритель вольно повел себя, часто потирая руки и улыбаясь тайным своим мыслям. По скользящему, с искрой взгляду смотрителя, по косой, мелкой улыбке Сумароков так решил, что смотритель блаженненький, – и успокоился.
– Будет в сих местах жизнь невиданная. Только что молочные реки не потекут, и все друг по дружке в пояс, вот эдак, вот эдак, – земно, круто выгибая узкую спину, поклонился смотритель. – За волосья таскать не будут, не-е, этакой страсти не приведется, злобою до хладных каменьев не иссушатся и корочку постную позабудут, а будут кушать все калачи да сдобы. Все разом переменится, и все станет иным, да-с, милостивый государь. Есть молва, грядет Беловодье. Есть оно, живет и ширится, а когда обоймет землю и примет в себя и человек не станет человеком, а вовсе иным существом, и тогда вся земля наша будет райской и сладкозвучной… Давно имею охоту, сударь, пойти и сыскать ту землю обетованную. Хотя дело многотрудное, – добавил смотритель, понизив голос, почти переходя на шепот, и обыкновенно искрящиеся глаза его принакрылись слезливой мутью. – Опасливое то дело, сударь мой, – склонился к самому уху Сумарокова, будто хотел доверить тайну, и пахнуло на исправника кислым и нехорошим, отчего замутило душу. – Много охотников до той жизни, ой много, да не всем приведется! Намедни Скорнякова-купца работник туда ходил – нашли-с мертвым. Говорят, в лузане калач сдобный лежал, не нашей моды калач, не нашей выпечки…
Смотритель внезапно споткнулся, его умильное лицо налилось еще большей сладостью, он вдруг всхлопнул ручонками по засохлым ляжкам и метнулся к двери:
– Давний гость, жданный гость, с тех мест… с тех!
«Дурак, как есть дурачок, – недовольно подумал исправник, однако нисколько не осердясь на станционного чиновника, забытого Богом и царем. – Ссылка-то, поди, слаже, там хоть край есть», – вдруг пожалел ослабшего умом человечка, и этой внезапной жалостью был настолько сам тронут, что лишился охоты спать.
На воле за стеною раздался олений храп, забрехала цепная собака, звонко упал на нарты хорей, под неторопкими шагами, ломаясь, захрустел снег. Звуки были ясные, чистые и обещали морозную погоду назавтра. Добрая погода нужна была, ибо исправник уже решил про себя, что едет в Обдорск. Он краем уха слушал чужую возню, всхлипы и вскрики, а мыслями был уже в гостях у купца Скорнякова. «Ведь не известил, собака, – подумал Сумароков, его начальственная душа была уязвлена не столько этим известием, но слухами, что доносились из Красноярска. – Успел нажаловаться, алтынник, уже что дурное замыслили». Хорошо, прикрылся Сумароков бумагою, просил уволить со службы по причине телесной слабости и немощи, но тут же был обнадежен и вознагражден самим губернатором, который просил послужить еще на этом посту насколько возможно. «А нынче же покажу жалобщику. В тот раз пощадил скотину, нынче же шкуру спущу. Я ему устрою веселую жизнь за сокрытие трупа».
Сумароков улыбнулся злорадно, не замечая, что уже давно беседует сам с собою вслух; по гортанным вскрикам на хозяйской половине понял, что прибыл остяцкий князек и с минуты на минуту войдет сюда. Но Сумароков событий не торопил, он уже был весь в игре и сейчас, полный мыслями предстоящей поездки, наскоро сочинял для себя забаву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164
Ничего не добился Сумароков от вахтера и отправился на выселок Мужи для следствия, куда поджидал и остяцкого князька. Прыгунова заставили бежать возле возка, и когда падал он, измаянный так, что дух вон, глубоко зарывшись в снег, и, замрелый, желанно закрывал глаза, тут его стегали ножнами, а исправник кричал:
– Изверг! Забью… За-по-рю, скотина.
Потом Прыгунова кинули в сани, доставили на почтовую станцию и здесь, в холодных закуржавленных сенях, казаки под командою унтера отпустили прижимистому мужику еще семьсот палок. Дорого обходился вахтеру четвертной: он кусал зубами скамью, а после, не сдержавшись, высоко, по-волчьи взвыл.
– Прикажи, чтобы не выл, – велел Сумароков уряднику, – отдохнуть не даст, скотина, прости Господи!
Морозом нажгло щеки, да после самовара да чаю с пуншиком исправника натуго набило жаром и распирало. Сумароков осоловел, и только неясное любопытство удерживало его ото сна. Поклонится ли вахтер, падет ли в ноги, запросит ли прощенья, скотина худая. И вот воет-воет, берет на жалость.
– Скажи, чтоб заткнулся! – крикнул в сени. – А то четвертной набавлю!
Прыгунов запнулся и замолк. Палки хлопались лениво, будто выбивали пыль из мучного мешка: казаки, знать, прижаливали ближнего. Скушно, ей-Богу, скушно. Приезжал бы скорее ордынский князек, с него-то уж не слезу, дам выволочку.
Словно бы подслушав надежды Сумарокова, из хозяйской половины явилась за самоваром жена смотрителя, скуластая, бесцветная бабенка с черными, высоко вздернутыми глазами, – странная, несуразная помесь русского мужика с инородкой, – но чистоплотная, судя по обшитому кружевами сарафану. Уперся, словно бы подозревая в чем, долго и любопытно осмотрел хозяйку от цветастого повойника до калишек на ногах.
Баба засмущалась от досмотра, едва не опрокинула самовар.
– Охте, охте… – справилась с собою, спросила отчего-то шепотом: – Постелить прикажете? – Бледные щеки слегка зарозовели.
– Пожалуй, лягу, – кивнул исправник и, пока хозяйка налаживала перину, назойливо продолжал обыскивать взглядом, так решив вдруг, что баба хочет его и только ждет слова.
– Клопы, блохи? – спросил неожиданно и грубо.
– Без них, отец родимый, не живем. Народу-то… быват, переселенье света. И едут, и едут… какая нелегкая несет. – Баба оказалась словоохотливой, говорила без натуги и, судя по искренности речей, давно не видела свежего человека, а хозяин, знать, приелся. Она так и стояла, спиною к гостю, узкоплечая, широкобедрая, резко стесанная на клин, ожидая иных, обещающих слов. Но Сумароков неожиданно зевнул и попросил звать смотрителя. Он явился без промедления, – наверное, ждал за дверью, – худенький, как подросток, седые волосы ежиком, а в серых глазенках неожиданная раскованность и смелость. Эта смелость Сумарокову не понравилась, он уставился на смотрителя исподлобья, стараясь прожечь чиновника четырнадцатого класса взглядом; обычно от такого досмотра ежился и самый-то наихрабрейший человек, но тут смотритель вольно повел себя, часто потирая руки и улыбаясь тайным своим мыслям. По скользящему, с искрой взгляду смотрителя, по косой, мелкой улыбке Сумароков так решил, что смотритель блаженненький, – и успокоился.
– Будет в сих местах жизнь невиданная. Только что молочные реки не потекут, и все друг по дружке в пояс, вот эдак, вот эдак, – земно, круто выгибая узкую спину, поклонился смотритель. – За волосья таскать не будут, не-е, этакой страсти не приведется, злобою до хладных каменьев не иссушатся и корочку постную позабудут, а будут кушать все калачи да сдобы. Все разом переменится, и все станет иным, да-с, милостивый государь. Есть молва, грядет Беловодье. Есть оно, живет и ширится, а когда обоймет землю и примет в себя и человек не станет человеком, а вовсе иным существом, и тогда вся земля наша будет райской и сладкозвучной… Давно имею охоту, сударь, пойти и сыскать ту землю обетованную. Хотя дело многотрудное, – добавил смотритель, понизив голос, почти переходя на шепот, и обыкновенно искрящиеся глаза его принакрылись слезливой мутью. – Опасливое то дело, сударь мой, – склонился к самому уху Сумарокова, будто хотел доверить тайну, и пахнуло на исправника кислым и нехорошим, отчего замутило душу. – Много охотников до той жизни, ой много, да не всем приведется! Намедни Скорнякова-купца работник туда ходил – нашли-с мертвым. Говорят, в лузане калач сдобный лежал, не нашей моды калач, не нашей выпечки…
Смотритель внезапно споткнулся, его умильное лицо налилось еще большей сладостью, он вдруг всхлопнул ручонками по засохлым ляжкам и метнулся к двери:
– Давний гость, жданный гость, с тех мест… с тех!
«Дурак, как есть дурачок, – недовольно подумал исправник, однако нисколько не осердясь на станционного чиновника, забытого Богом и царем. – Ссылка-то, поди, слаже, там хоть край есть», – вдруг пожалел ослабшего умом человечка, и этой внезапной жалостью был настолько сам тронут, что лишился охоты спать.
На воле за стеною раздался олений храп, забрехала цепная собака, звонко упал на нарты хорей, под неторопкими шагами, ломаясь, захрустел снег. Звуки были ясные, чистые и обещали морозную погоду назавтра. Добрая погода нужна была, ибо исправник уже решил про себя, что едет в Обдорск. Он краем уха слушал чужую возню, всхлипы и вскрики, а мыслями был уже в гостях у купца Скорнякова. «Ведь не известил, собака, – подумал Сумароков, его начальственная душа была уязвлена не столько этим известием, но слухами, что доносились из Красноярска. – Успел нажаловаться, алтынник, уже что дурное замыслили». Хорошо, прикрылся Сумароков бумагою, просил уволить со службы по причине телесной слабости и немощи, но тут же был обнадежен и вознагражден самим губернатором, который просил послужить еще на этом посту насколько возможно. «А нынче же покажу жалобщику. В тот раз пощадил скотину, нынче же шкуру спущу. Я ему устрою веселую жизнь за сокрытие трупа».
Сумароков улыбнулся злорадно, не замечая, что уже давно беседует сам с собою вслух; по гортанным вскрикам на хозяйской половине понял, что прибыл остяцкий князек и с минуты на минуту войдет сюда. Но Сумароков событий не торопил, он уже был весь в игре и сейчас, полный мыслями предстоящей поездки, наскоро сочинял для себя забаву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164