Донат лежал на обмыске, опустив ноги в неслышную воду, и огонь тихо утекал из размозженных ходьбою ступней. Озеро сверкало и слепило глаза, потому Донат старался не поддаться его очарованью. Озеро походило на русалочью чешуйчатую кожу и таило обман, и скиталец, боясь волшебных чар, не сводил взгляда с тайного городища, боясь вдруг потерять его. Думалось, лишь отпусти на мгновение Беловодье, и оно растворится, провалится сквозь землю, и на том месте останется лишь купол жирной нестриженой травы.
И вдруг из городища цепочкою выступили они, каждый с посохом в руке, черные одежды, свободно льющиеся о самую землю, скользят по травам, не приминая их, рукава длинные, по колена, и серебристые апостольские бороды выпрастаны поверх платья. Шли двенадцать белолицых смирных старцев и последним – иссиня-черный инок, едва опушенный бородою, не то турок, не то ассириец какой-то, пришлец из эфиопских земель, совсем молодой, почти юный, с откровенными распахнутыми голубыми глазами. Как бы Христос явился со своими многомудрыми апостолами, но еще юный, робеющий, но еще изначальный, слегка виноватящийся своего особого отличия и потому стремящийся стушеваться, уйти в тень. Они так и встали по бережине – двенадцать белолицых старцев с кривыми, отпахнутыми ветром бородами и чуть поодаль иссиня-черный инок с курчавыми эфиопскими волосами, покрытыми скуфейкой. Главный старец (это был отец Елизарий) выступил вперед, ряса туго обтягивала рамена, и был монах даже в старости устроителем и воином. Только что собор долго решал в монастыре, допускать ли в Беловодье пришлецов, дивились чуду, откуда же вдруг явился народ и кто их привел, но мнения разделились, и лишь в одном оказались иноки едиными – каждому захотелось хоть одним глазом глянуть на гостей. Елизарий из-под руки всмотрелся в них. «Люди как люди, – подумал он. Елизарий родился в Беловодье, тут и состарился; он рано принял монашество, и нога его ни разу не ступала за пределы острова. – Оказывается, в миру люди тоже об одной голове и двух ногах», – вдруг насмешливо удивился он.
– Кто вы? – спросил Елизарий строго, басовито.
– Я бог, а это мой апостол Павел, – без промедления ответил Симагин и пристукнул посохом. Иноки так и застыли, и слабая улыбка стерлась с губ Елизария. Но оторопь была мгновенной, старцы зароились, сгрудились, один из них, согбенный и дряхлый, вскричал: «Нет-нет!», и голова его затряслась. Лишь Отец, высясь над всеми, поверх плечей озирал пришлецов львиным горделивым лицом, молчал, отдавшись неведомой тревоге. Он был ветвью древнего рода, и мудрость основателя Беловодья инока Захария перешла вместе с наследованным чином. Но как ни крепись в затворах, как ни хоронись в скрытне, но сам горний ветер доносит порою с Руси тайную смуту, и совершенная, устроенная жизнь вдруг да и покажется подозрительно ладной и довольной. А как страдать тогда, откуда взять страданье, чтобы приблизиться к Богу, и закоим заповеданный загробный рай, ежели тут, на земле на матери, сочинилась полная благодать? Не смерть ли есть благодать сия? Нет-нет да и раздумаешься и отдашься в волю тайного томленья, и долго после молишься в келье и рыдаешь. И чем долее жил на свете Отец, тем дальше (так чудилось ему) он отодвигался от Бога. А лазутчики, являясь с Руси, несли весть, что народ кинулся в Беловодье, прослышав о заповедной стране, и едет, и пеши бредет, принимая на себя неслыханные страданья; но ищет не в той стороне, но в неведомых землях и мре, аки мухи, и костями устилает басурманские пыльные пути. Ах ты Боже, прости… И вот из неведомого мира, о коем Елизарий лишь догадывался и наслушался много, вдруг явились люди, и один из них назвался богом. «Какой же он бог? – подумал Елизарий, не осердясь на осквернившего свои уста неправдою. – Знать, какой разброд на Руси, ежели люди сами себя называют богом, не устрашаясь грозного слова. Вот послушать бы его да и укрепиться духом на остатние годы. Он юрод, поди, малишонный, слабый головою человечишко. Так ли уж он опасен нам, чтобы бояться? Попытаем вестей да новин и спустим в мир, пусть несет об нас благой слух».
– А ты чей? – внезапно крикнул Елизарий и пристукнул посохом.
– Я бог, а царь царям, – торопливо отозвался Симагин.
– Да не тебя пытаю. Он-то, попутчик твой, откудова? – Елизарий перстом указал на Доната.
– Скиталец я, отче! Беглый! Лишний на сем свете и к вам бреду. Уж не чаял и сыскать. А родом с Помезенья, слыхали, нет? С Помезенья, с Гандвика, со студеного моря… Донат я, Донат Богошков, сын Калины. Не гони-те-е! – Донат упал на колени, отчаянно приложился лбом оземь, неведомая ранее смертная тоска обротала его. Сердцем воспринял скиталец, что не монастырская стена будет преградою, но вот эти двенадцать старцев. – Пустите или убейте. Отчаялся я, отчаялся-я-я, Господи. Внемлите твари ничтожной! Вы только возьмите меня, оприютьте, за раба буду. Я все могу: и посуду речную шить, и утварь какую по нужде, и по мебелям мастер, и образа мазать, и хлебы печь, и шти варить. И по меди могу, и по железам. Возьмите-е, Господа за-ради.
Волненье охватило Отца, и кровь загорелась. Неожиданный зов неведомой, но, оказывается, незабытой родины и через двести лет проник в затворы. Но Елизарий не успел возразить иль ободрить скитальца, как монахи, насовещавшись, вновь построились стенкою и самый нажившийся, согбенный отец Виталий проскрипел:
– Вот он хвалится – он бог! Ежели бог, пусть пройдет по воде, аки по суху!
И все засмеялись торжествующе, ибо они знали верно, что если Бог явится к ним, то он не станет взывать о себе, но каждый увидевший его распластается ниц. А вокруг чела самозванца ни малейшего сияния и даже намека. Нечесаный, дикий, жутковатый человек в шаманьей шапке юродствовал на том берегу и, еще не достигнув благодати, уже чем-то угрожал старцам и пытался владычить. Зло от него ощущалось даже через протоку, и, если бы иноки могли и умели распоряжаться чужою жизнью, они, пожалуй бы, умертвили пришельца. Но Беловодье уже двести лет не знало смертной казни.
– Гордецы! Пересмешники! Я земной бог, я устроитель счастья!
Иссиня-черный инок, стоявший чуть поодаль, не сводил взгляда с Симагина.
– Жди! И явимся! – крикнул он едва слышно. Все монахи согласно повернулись в его сторону, но не возмутились, не забранились, но, как бы забывши скитальцев, повернули в городище.
… И потом срубили часовню во имя Воздвиженья с большою трапезою, и противу всей трапезы паперть поставили и половину отгородили, и там печь огромную сложили, а другую печь под часовней, и образы большие написали иконники.
А потом скотние хлевы к зиме завели и огороду из жердья вокруг, и тут скот зиму пребывал. И хлебню построили, и портомойню, и кониный двор и начали зимою на конях бревна к воде возити, а плашье и тес к дому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164
И вдруг из городища цепочкою выступили они, каждый с посохом в руке, черные одежды, свободно льющиеся о самую землю, скользят по травам, не приминая их, рукава длинные, по колена, и серебристые апостольские бороды выпрастаны поверх платья. Шли двенадцать белолицых смирных старцев и последним – иссиня-черный инок, едва опушенный бородою, не то турок, не то ассириец какой-то, пришлец из эфиопских земель, совсем молодой, почти юный, с откровенными распахнутыми голубыми глазами. Как бы Христос явился со своими многомудрыми апостолами, но еще юный, робеющий, но еще изначальный, слегка виноватящийся своего особого отличия и потому стремящийся стушеваться, уйти в тень. Они так и встали по бережине – двенадцать белолицых старцев с кривыми, отпахнутыми ветром бородами и чуть поодаль иссиня-черный инок с курчавыми эфиопскими волосами, покрытыми скуфейкой. Главный старец (это был отец Елизарий) выступил вперед, ряса туго обтягивала рамена, и был монах даже в старости устроителем и воином. Только что собор долго решал в монастыре, допускать ли в Беловодье пришлецов, дивились чуду, откуда же вдруг явился народ и кто их привел, но мнения разделились, и лишь в одном оказались иноки едиными – каждому захотелось хоть одним глазом глянуть на гостей. Елизарий из-под руки всмотрелся в них. «Люди как люди, – подумал он. Елизарий родился в Беловодье, тут и состарился; он рано принял монашество, и нога его ни разу не ступала за пределы острова. – Оказывается, в миру люди тоже об одной голове и двух ногах», – вдруг насмешливо удивился он.
– Кто вы? – спросил Елизарий строго, басовито.
– Я бог, а это мой апостол Павел, – без промедления ответил Симагин и пристукнул посохом. Иноки так и застыли, и слабая улыбка стерлась с губ Елизария. Но оторопь была мгновенной, старцы зароились, сгрудились, один из них, согбенный и дряхлый, вскричал: «Нет-нет!», и голова его затряслась. Лишь Отец, высясь над всеми, поверх плечей озирал пришлецов львиным горделивым лицом, молчал, отдавшись неведомой тревоге. Он был ветвью древнего рода, и мудрость основателя Беловодья инока Захария перешла вместе с наследованным чином. Но как ни крепись в затворах, как ни хоронись в скрытне, но сам горний ветер доносит порою с Руси тайную смуту, и совершенная, устроенная жизнь вдруг да и покажется подозрительно ладной и довольной. А как страдать тогда, откуда взять страданье, чтобы приблизиться к Богу, и закоим заповеданный загробный рай, ежели тут, на земле на матери, сочинилась полная благодать? Не смерть ли есть благодать сия? Нет-нет да и раздумаешься и отдашься в волю тайного томленья, и долго после молишься в келье и рыдаешь. И чем долее жил на свете Отец, тем дальше (так чудилось ему) он отодвигался от Бога. А лазутчики, являясь с Руси, несли весть, что народ кинулся в Беловодье, прослышав о заповедной стране, и едет, и пеши бредет, принимая на себя неслыханные страданья; но ищет не в той стороне, но в неведомых землях и мре, аки мухи, и костями устилает басурманские пыльные пути. Ах ты Боже, прости… И вот из неведомого мира, о коем Елизарий лишь догадывался и наслушался много, вдруг явились люди, и один из них назвался богом. «Какой же он бог? – подумал Елизарий, не осердясь на осквернившего свои уста неправдою. – Знать, какой разброд на Руси, ежели люди сами себя называют богом, не устрашаясь грозного слова. Вот послушать бы его да и укрепиться духом на остатние годы. Он юрод, поди, малишонный, слабый головою человечишко. Так ли уж он опасен нам, чтобы бояться? Попытаем вестей да новин и спустим в мир, пусть несет об нас благой слух».
– А ты чей? – внезапно крикнул Елизарий и пристукнул посохом.
– Я бог, а царь царям, – торопливо отозвался Симагин.
– Да не тебя пытаю. Он-то, попутчик твой, откудова? – Елизарий перстом указал на Доната.
– Скиталец я, отче! Беглый! Лишний на сем свете и к вам бреду. Уж не чаял и сыскать. А родом с Помезенья, слыхали, нет? С Помезенья, с Гандвика, со студеного моря… Донат я, Донат Богошков, сын Калины. Не гони-те-е! – Донат упал на колени, отчаянно приложился лбом оземь, неведомая ранее смертная тоска обротала его. Сердцем воспринял скиталец, что не монастырская стена будет преградою, но вот эти двенадцать старцев. – Пустите или убейте. Отчаялся я, отчаялся-я-я, Господи. Внемлите твари ничтожной! Вы только возьмите меня, оприютьте, за раба буду. Я все могу: и посуду речную шить, и утварь какую по нужде, и по мебелям мастер, и образа мазать, и хлебы печь, и шти варить. И по меди могу, и по железам. Возьмите-е, Господа за-ради.
Волненье охватило Отца, и кровь загорелась. Неожиданный зов неведомой, но, оказывается, незабытой родины и через двести лет проник в затворы. Но Елизарий не успел возразить иль ободрить скитальца, как монахи, насовещавшись, вновь построились стенкою и самый нажившийся, согбенный отец Виталий проскрипел:
– Вот он хвалится – он бог! Ежели бог, пусть пройдет по воде, аки по суху!
И все засмеялись торжествующе, ибо они знали верно, что если Бог явится к ним, то он не станет взывать о себе, но каждый увидевший его распластается ниц. А вокруг чела самозванца ни малейшего сияния и даже намека. Нечесаный, дикий, жутковатый человек в шаманьей шапке юродствовал на том берегу и, еще не достигнув благодати, уже чем-то угрожал старцам и пытался владычить. Зло от него ощущалось даже через протоку, и, если бы иноки могли и умели распоряжаться чужою жизнью, они, пожалуй бы, умертвили пришельца. Но Беловодье уже двести лет не знало смертной казни.
– Гордецы! Пересмешники! Я земной бог, я устроитель счастья!
Иссиня-черный инок, стоявший чуть поодаль, не сводил взгляда с Симагина.
– Жди! И явимся! – крикнул он едва слышно. Все монахи согласно повернулись в его сторону, но не возмутились, не забранились, но, как бы забывши скитальцев, повернули в городище.
… И потом срубили часовню во имя Воздвиженья с большою трапезою, и противу всей трапезы паперть поставили и половину отгородили, и там печь огромную сложили, а другую печь под часовней, и образы большие написали иконники.
А потом скотние хлевы к зиме завели и огороду из жердья вокруг, и тут скот зиму пребывал. И хлебню построили, и портомойню, и кониный двор и начали зимою на конях бревна к воде возити, а плашье и тес к дому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164