И все же я решился Вам написать, потому что прочитал недавно Вашу повесть "Благие намерения". Эта повесть очень взволновала меня. И я даже чуть было не написал Вам благодарственное письмо, но вовремя удержал себя. Мне было больно от моей слабости перед воспоминаниями детства. Эти воспоминания для меня мучительны до слез, до адской, изнуряющей боли. Но я спасаюсь работой. И тогда, когда Ваша повесть разбила коросту на временно затянувшейся ране моей души, я вдруг остро захотел написать Вам. Удерживала моя боязнь доставить Вам боль своими сомнениями.
Да, сомнения.
Дело все в том, что я не верю людям, я боюсь их!
Это ужасно, это страшно, но это так! И я тогда не написал Вам, ибо эти же сомнения удержали меня (уж простите меня, пожалуйста).
А сегодня мне стало особенно невыносимо больно от моего одиночества, и я, не выдержав, пишу Вам. Зачем? Для чего? Может, просто, написав все это, мне станет легче. А почему Вам? Я уже назвал повод, толкнувший на эту "смелость". Почему-то после этой повести хочется верить Вам. Но все же... Я даже хотел написать в "Комсомольскую правду" сегодня. И думаю, что там бы откликнулись на мое письмо. Такая уж прекрасно-неравнодушная газета. И со всей страны ко мне бы пришли ободряющие письма.
Но это все не то. Мне не нужна жалость. Мне нужно понимание и хороший совет-помощь, который бы помог мне покончить со своими сомнениями, со своей безалаберностью, маниловщиной, со своим "комплексом" неполноценности. Только заранее прошу прощения, я очень колюч и мгновенно захлопну раковину души и могу сделать больно.
Поэтому, если нет желания испытывать мою боль, пожалуйста, уничтожьте мое письмо. А я просто еще раз буду убежден, что люди все сами по себе, что улыбаются и делают добро по привычке, по необходимости, а не по велению сердца, не потому, что кому-то больно.
Живя всю жизнь за детдомовским забором, страдая оттого, что подкидыш, что не такой, как все, испытывая унижения, оскорбления, издевательства, я замкнулся, я верить во все перестал. Нет, я не стал циничным. Просто стало невыносимо от боли, и я постарался отгородиться от нее, забыться. Я пел, плясал, веселил себя (а веселились другие), а моя душа "слезами кровавыми умывалась". Меня хвалили, мной восхищались, а я их ненавидел. Меня, как детдомовского, жалели, тяжко вздыхали, и на этом все кончалось.
Я перестал верить словам. Потом перестал верить добрым делам. Я стал сомневаться в том, что и мои слова, мои дела кому-нибудь нужны. Все фальшь, все лицемерие, все театр, балаган, где каждый более или менее добросовестно играет роль свою. А я хотел тепла, хотел участия, хотел доброты. Хотел иметь отца и мать, хотел быть любимым и любить (слишком это эгоистично, но в детстве без таких "эгоистичных" чувств очень одиноко и тяжко жить). Я по ночам плакал от боли одиночества, ощущал себя никому не нужным, самым беззащитным, то есть я очень себя жалел. Все внимание было на моих болях.
Рядом были ребята, такие же страдающие, хотя внешне, как и я, все были веселые и беззаботные, были более или менее хорошие воспитатели.
Но чем старше я становился, тем больше отчуждался от всего. Научился говорить с самим собой, верил в какую-то другую, светлую жизнь, очень хотел быть бессмертным, а в жизни стеснялся ходить в городскую школу в рваных ботинках, старых брюках и таком же пиджаке.
Надо мной смеялись, меня презирали, я чувствовал на себе косые, презрительные, жалеющие (что больнее всего) взгляды. Этим я обязан ярлыку "детдомовец". Меня даже в детском доме в минуту гневной вспышки называли подкидышем. Сейчас я понимаю эту детскую жестокость. Но и сейчас, как и тогда, мне очень и очень больно.
Я хотел найти своего старшего брата, но, столкнувшись с первыми разочарованиями (выходил не на тех по ошибке), я тут же прекращал поиски. Так было раза три. И при этом боялся, что неправильно истолкуют меня. Я уже писал, что всю раннюю свою жизнь (до десятого класса - это самая глазная часть нашей жизни) я просидел за "детдомовским забором". Я не видел мира. Я не знал его. А когда вошел в него, я был ошеломлен и еще больше сломлен. Меня жалели в институте, надо мной вздыхали, дарили мне рубашки и другие вещи, а мне было больно, стыдно. Но я брал, ненавидел себя, но брал. И еще больше замыкался в себе. К девчонкам не подходил, ибо им "бесприданник" не нужен. К тому же я боялся их родителей. А поводов для этой боязни было больше, чем предостаточно.
И вот теперь, окончательно уткнувшийся в свои болячки, уже начал лелеять их, носиться с ними, как со знаменем. Но это было там, "внутри". А "снаружи" я панически боялся, что кто-нибудь узнает, что я "детдомовский", что "неполноценный" человек. Я заливался краской, мучился, когда кто-нибудь удивленно восклицал, узнав про мое "сиротство", "жалел" меня (что за языки у людей, обязательно им надо носиться с добротой, всем показывать, какие они добрые, заботливые). А я уходил и плакал. Но были и действительно добрые, хорошие люди. А я теперь мучился и страдал оттого, что не могу им быть благодарным, что не испытываю родства к ним, что сердце мое не отзывается на их доброту.
Я умом понимаю и заставляю себя быть благодарным своим детдомовским воспитателям, а в сердце нет к ним никаких чувств. И мне от этого становится страшно и больно.
А внешне я по-прежнему весел, бодр, жизнелюбив. Но с каждым разом все острее ощущаю свое одиночество. Я уже разуверился, уже привык жить один. Но так хочется, очень даже хочется кого-то любить, быть кому-то нужным, о ком-то заботиться. Мне уже советовали жениться, и тогда, мол, все пройдет. Но я никого не люблю. Я всех боюсь. Мне страшно идти к кому-то, боясь встретить вновь равнодушие, брезгливость и, что еще хуже, жалость. Я и Вам не хотел писать, что я "детдомовский", что "подкидыш", так как пишу эти слова и сам себя жалею: "какой страдающий человек!"
Я в жизни задумал много сделать для людей. Но как же я могу делать для них, если не верю им, если боюсь их, если ни с одним человеком (если не считать друга детства, единственного, которого недавно убили) не был в духовном родстве, не ощущал необходимости присутствия этого человека.
Нет, без людей я обходиться не могу, но через некоторое время они уже мне надоедают и начинают раздражать. И я бегу в свою "конуру" и обращаюсь к книгам, мечтам. А ночами снятся золотые сны. По утрам подушка мокрая от слез (вот ведь какой сентиментальный).
Я очень люблю детей и страдаю за тех, кто сейчас живет той же жизнью, за тем же "забором", что и я когда-то. Но со своей несдержанностью, горячностью, вспыльчивостью боюсь идти к ним, да и боюсь, что надолго не хватит. Ведь только говорить красиво научился. А душа болит. Она зовет к тем детям. Я не хочу, чтобы "мучились" они там, подобно мне. Что же сделать для них?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159
Да, сомнения.
Дело все в том, что я не верю людям, я боюсь их!
Это ужасно, это страшно, но это так! И я тогда не написал Вам, ибо эти же сомнения удержали меня (уж простите меня, пожалуйста).
А сегодня мне стало особенно невыносимо больно от моего одиночества, и я, не выдержав, пишу Вам. Зачем? Для чего? Может, просто, написав все это, мне станет легче. А почему Вам? Я уже назвал повод, толкнувший на эту "смелость". Почему-то после этой повести хочется верить Вам. Но все же... Я даже хотел написать в "Комсомольскую правду" сегодня. И думаю, что там бы откликнулись на мое письмо. Такая уж прекрасно-неравнодушная газета. И со всей страны ко мне бы пришли ободряющие письма.
Но это все не то. Мне не нужна жалость. Мне нужно понимание и хороший совет-помощь, который бы помог мне покончить со своими сомнениями, со своей безалаберностью, маниловщиной, со своим "комплексом" неполноценности. Только заранее прошу прощения, я очень колюч и мгновенно захлопну раковину души и могу сделать больно.
Поэтому, если нет желания испытывать мою боль, пожалуйста, уничтожьте мое письмо. А я просто еще раз буду убежден, что люди все сами по себе, что улыбаются и делают добро по привычке, по необходимости, а не по велению сердца, не потому, что кому-то больно.
Живя всю жизнь за детдомовским забором, страдая оттого, что подкидыш, что не такой, как все, испытывая унижения, оскорбления, издевательства, я замкнулся, я верить во все перестал. Нет, я не стал циничным. Просто стало невыносимо от боли, и я постарался отгородиться от нее, забыться. Я пел, плясал, веселил себя (а веселились другие), а моя душа "слезами кровавыми умывалась". Меня хвалили, мной восхищались, а я их ненавидел. Меня, как детдомовского, жалели, тяжко вздыхали, и на этом все кончалось.
Я перестал верить словам. Потом перестал верить добрым делам. Я стал сомневаться в том, что и мои слова, мои дела кому-нибудь нужны. Все фальшь, все лицемерие, все театр, балаган, где каждый более или менее добросовестно играет роль свою. А я хотел тепла, хотел участия, хотел доброты. Хотел иметь отца и мать, хотел быть любимым и любить (слишком это эгоистично, но в детстве без таких "эгоистичных" чувств очень одиноко и тяжко жить). Я по ночам плакал от боли одиночества, ощущал себя никому не нужным, самым беззащитным, то есть я очень себя жалел. Все внимание было на моих болях.
Рядом были ребята, такие же страдающие, хотя внешне, как и я, все были веселые и беззаботные, были более или менее хорошие воспитатели.
Но чем старше я становился, тем больше отчуждался от всего. Научился говорить с самим собой, верил в какую-то другую, светлую жизнь, очень хотел быть бессмертным, а в жизни стеснялся ходить в городскую школу в рваных ботинках, старых брюках и таком же пиджаке.
Надо мной смеялись, меня презирали, я чувствовал на себе косые, презрительные, жалеющие (что больнее всего) взгляды. Этим я обязан ярлыку "детдомовец". Меня даже в детском доме в минуту гневной вспышки называли подкидышем. Сейчас я понимаю эту детскую жестокость. Но и сейчас, как и тогда, мне очень и очень больно.
Я хотел найти своего старшего брата, но, столкнувшись с первыми разочарованиями (выходил не на тех по ошибке), я тут же прекращал поиски. Так было раза три. И при этом боялся, что неправильно истолкуют меня. Я уже писал, что всю раннюю свою жизнь (до десятого класса - это самая глазная часть нашей жизни) я просидел за "детдомовским забором". Я не видел мира. Я не знал его. А когда вошел в него, я был ошеломлен и еще больше сломлен. Меня жалели в институте, надо мной вздыхали, дарили мне рубашки и другие вещи, а мне было больно, стыдно. Но я брал, ненавидел себя, но брал. И еще больше замыкался в себе. К девчонкам не подходил, ибо им "бесприданник" не нужен. К тому же я боялся их родителей. А поводов для этой боязни было больше, чем предостаточно.
И вот теперь, окончательно уткнувшийся в свои болячки, уже начал лелеять их, носиться с ними, как со знаменем. Но это было там, "внутри". А "снаружи" я панически боялся, что кто-нибудь узнает, что я "детдомовский", что "неполноценный" человек. Я заливался краской, мучился, когда кто-нибудь удивленно восклицал, узнав про мое "сиротство", "жалел" меня (что за языки у людей, обязательно им надо носиться с добротой, всем показывать, какие они добрые, заботливые). А я уходил и плакал. Но были и действительно добрые, хорошие люди. А я теперь мучился и страдал оттого, что не могу им быть благодарным, что не испытываю родства к ним, что сердце мое не отзывается на их доброту.
Я умом понимаю и заставляю себя быть благодарным своим детдомовским воспитателям, а в сердце нет к ним никаких чувств. И мне от этого становится страшно и больно.
А внешне я по-прежнему весел, бодр, жизнелюбив. Но с каждым разом все острее ощущаю свое одиночество. Я уже разуверился, уже привык жить один. Но так хочется, очень даже хочется кого-то любить, быть кому-то нужным, о ком-то заботиться. Мне уже советовали жениться, и тогда, мол, все пройдет. Но я никого не люблю. Я всех боюсь. Мне страшно идти к кому-то, боясь встретить вновь равнодушие, брезгливость и, что еще хуже, жалость. Я и Вам не хотел писать, что я "детдомовский", что "подкидыш", так как пишу эти слова и сам себя жалею: "какой страдающий человек!"
Я в жизни задумал много сделать для людей. Но как же я могу делать для них, если не верю им, если боюсь их, если ни с одним человеком (если не считать друга детства, единственного, которого недавно убили) не был в духовном родстве, не ощущал необходимости присутствия этого человека.
Нет, без людей я обходиться не могу, но через некоторое время они уже мне надоедают и начинают раздражать. И я бегу в свою "конуру" и обращаюсь к книгам, мечтам. А ночами снятся золотые сны. По утрам подушка мокрая от слез (вот ведь какой сентиментальный).
Я очень люблю детей и страдаю за тех, кто сейчас живет той же жизнью, за тем же "забором", что и я когда-то. Но со своей несдержанностью, горячностью, вспыльчивостью боюсь идти к ним, да и боюсь, что надолго не хватит. Ведь только говорить красиво научился. А душа болит. Она зовет к тем детям. Я не хочу, чтобы "мучились" они там, подобно мне. Что же сделать для них?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159