ожидание, твердость и благодарение, странно смешиваясь между собой, рождали тихую, но какую-то глубокую улыбку.
Было бы высокопарностью и неправдой сравнивать эту улыбку с выражением лица мадонны, хотя стереотип ассоциаций и подталкивал к такой параллели. Но - нет, здесь все выходило проще и правдивее: принимая решение любви, о высоком не думают; напротив, думают о практическом, о, если хотите, обыкновенном.
Но кто же эти женщины?
Бросив любимое дело, бросив все, кроме главной своей цели, они идут сюда работать нянечками - их всегда, кстати, недостает, - чтобы видеть детей, всех детей, чтобы присмотреться к ним, выбрать единственного, а потом уйти с ним отсюда - навсегда.
Так уж выходит - и я полагаю, это справедливо - очередь они как бы минуют.
Кстати, об этой очереди, ее характере. Дети ведь, ясное дело, не предметы, тут не может быть такого положения, когда одного ребенка предлагают нескольким: выбор здесь нравственный, душевный. Так что стихийный женский почин, по которому, все бросив, идут они поработать в Дом ребенка на самую непритязательную, самую хлопотную и самую трудную службу, надо только приветствовать и поддерживать. Все, что не слепо, все, что серьезно и обдуманно, - надо поддерживать в этом Доме, всему помогать.
Женщина, решившая взять ребенка, тут как бы окунается с головой в правду - трудную правду. Понимает, какие дети, узнает - чьи. Укрепляется душой и сердцем в понимании, сколько надо отдать своему будущему сыну, своей завтрашней дочке. Что и говорить, есть возможность взвесить на весах собственной совести силы свои, свои душевные возможности, свою решимость.
Вера Надеждовна говорит, что не помнит случая, когда женщина, решившая исполнить долг, отступала бы, ушла, передумав.
Много, много вчерашних малышей, теперь уже подросших, а то и вовсе взрослых, самостоятельных, имеющих свои семьи, своих детей, и знать не знают, что подняты они из покинутости, из забвения, из предательства сердцем и святой силой материнства не рожавших их женщин.
На эту тему порой возникают суждения - разнообразные, противоречивые точки зрения, исповедующие - надо или не надо знать повзрослевшему ребенку свою реальную, подлинную судьбу.
Я - за святое неведение, за возвышающую душу неправду, хотя, что и говорить, в соседствующих, рядом лежащих историях и иных возрастных - для детей - группах правда - единственное болеутоляющее лекарство. Что же касается детей, усыновленных при собственноручном "отказничестве" их действительных матерей, право нравственного и общественного вето здесь должно действовать безотказно и всегда. Даже мать, вырастившая ребенка, не может владеть правом нарушения молчания.
Может, следует брать документально такое обязательство?
Могут спросить, не надуманный ли это вопрос. Ведь здравый смысл, разум и много иных добродетельных качеств не позволяют матери идти против ребенка, да, в сущности, и против себя. Но жизнь сложна. Сложнее иных наших, самых чистых намерений.
Бывает, распадаются семьи, где есть усыновленный ребенок, и отец мстит матери таким вот болезненным, тяжким способом. Бывает, мать делится тайной с друзьями, а они предают. Да, собственно, тайну эту трудно сохранить в наш век плотных человеческих взаимосвязей.
Так что в случае, где родители стремятся к тайне усыновления, надо бы создать законодательную основу для ее сохранения. Половина ведь дела сделана - чей он на самом деле, ребенок не знает. Хорошо бы сохранить и вторую половину тайны.
Конечно, усыновленный, удочеренный ребенок чаще всего, став взрослым, и слышать не желает о реальной родительнице, даже если и узнает свою тайну. Но жизнь действительно сложна, однозначный и желательный вариант не всегда единствен, а потому додумать и дорешить эту проблему, по моему разумению, стоило бы.
* * *
Я говорю об этом так настойчиво потому, что, получив разрешение, зашел в один дом, точнее, комнату, чтобы утвердиться в подлинном, бескорыстном чувстве.
Им было уже за тридцать, я знал это заранее, однако отдельной квартиры они еще не имели, хотя очередь уже подходила, и жили в пятнадцатиметровой комнате двухкомнатной квартиры, с соседями.
Повод я избрал другой, представился агитатором, благо дело было накануне местных выборов, точнее, переизбрания выбывшего депутата, и я зашел в эту комнату под вечер, чтобы хоть краем глаза, хоть ненадолго повидать добрых людей и попытаться, если выйдет, определить меру их счастья.
Комната была чистой, ухоженной, хотя обставленной скромно, даже чуть скромнее скромного по нынешним временам: двухспальная железная кровать с круглыми никелированными набалдашниками, на ней гора расшитых подушек мал мала меньше, видать следы бездетных лет, зато для ребенка кроватка деревянная, по самому последнему образцу, рядом детский низенький столик с игрушками и цветными книжками - все это не лежало в музейном порядке, а было небрежно раскидано; ясно, что тут царствовал маленький, впрочем, подросший уже - властитель дома.
Хозяин сидел в майке, чинил настольную лампу, увидев постороннего, накинул рубашку, приветливо шагнул навстречу, подставил стул. Хозяйка быстро навела порядок на детском столике, подала мне повод заговорить о сыне.
- Озорует? - спросил я.
- Ой, что вы! - мягко, как-то сразу углубляясь в себя, в свои мысли, заговорила она. - Он у нас не баловник. - И тут же сама себе запротиворечила: - Но какой же ребенок без баловства? От этого только радость.
Муж молчал, едва улыбаясь, поглядывал на жену, поглядывал на игрушки, на столик, на детскую деревянную кровать, потом пояснил, что скоро вот получат отдельную квартиру, мебель обновят, возможность такая есть, просто ждут ордера.
- А малышу, - спросил я, - обновили, ордера не дожидаясь?
- Ну, это понятно, - удивился муж, и снова блуждающая улыбка появилась на его лице: жена протягивала мне стопку детских акварельных рисунков. Как всегда у всех детей, красное солнце во всю страницу, зеленые солдаты на синей траве, грузовик последней марки - КамАЗ с прицепом.
В тот миг послышался вой с лестничной площадки, торопливый, не желающий ждать звонок, мать кинулась в прихожую, втащила зареванного пацана. Вой переходил в звук сирены - протяжный, не меняющий тона, на коленке горела ссадина, и женщина гладила мальчишку, приговаривая:
- У серой вороны боли, у сороки-белобоки боли, у злой собаки боли, а у Васеньки - пройди!
Откуда-то из-под ее ладони сверкнул блестящий глаз, властитель, видно, только заметил меня, вой сирены тотчас смолк, и не то чтобы испуганный, скорее смущенный голосишко, хрипловатый от воя, но совершенно не страдающий, неожиданно произнес:
- Ты чо, мам, я ведь не маленький!
Нет, что там толковать, велик Толстой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159
Было бы высокопарностью и неправдой сравнивать эту улыбку с выражением лица мадонны, хотя стереотип ассоциаций и подталкивал к такой параллели. Но - нет, здесь все выходило проще и правдивее: принимая решение любви, о высоком не думают; напротив, думают о практическом, о, если хотите, обыкновенном.
Но кто же эти женщины?
Бросив любимое дело, бросив все, кроме главной своей цели, они идут сюда работать нянечками - их всегда, кстати, недостает, - чтобы видеть детей, всех детей, чтобы присмотреться к ним, выбрать единственного, а потом уйти с ним отсюда - навсегда.
Так уж выходит - и я полагаю, это справедливо - очередь они как бы минуют.
Кстати, об этой очереди, ее характере. Дети ведь, ясное дело, не предметы, тут не может быть такого положения, когда одного ребенка предлагают нескольким: выбор здесь нравственный, душевный. Так что стихийный женский почин, по которому, все бросив, идут они поработать в Дом ребенка на самую непритязательную, самую хлопотную и самую трудную службу, надо только приветствовать и поддерживать. Все, что не слепо, все, что серьезно и обдуманно, - надо поддерживать в этом Доме, всему помогать.
Женщина, решившая взять ребенка, тут как бы окунается с головой в правду - трудную правду. Понимает, какие дети, узнает - чьи. Укрепляется душой и сердцем в понимании, сколько надо отдать своему будущему сыну, своей завтрашней дочке. Что и говорить, есть возможность взвесить на весах собственной совести силы свои, свои душевные возможности, свою решимость.
Вера Надеждовна говорит, что не помнит случая, когда женщина, решившая исполнить долг, отступала бы, ушла, передумав.
Много, много вчерашних малышей, теперь уже подросших, а то и вовсе взрослых, самостоятельных, имеющих свои семьи, своих детей, и знать не знают, что подняты они из покинутости, из забвения, из предательства сердцем и святой силой материнства не рожавших их женщин.
На эту тему порой возникают суждения - разнообразные, противоречивые точки зрения, исповедующие - надо или не надо знать повзрослевшему ребенку свою реальную, подлинную судьбу.
Я - за святое неведение, за возвышающую душу неправду, хотя, что и говорить, в соседствующих, рядом лежащих историях и иных возрастных - для детей - группах правда - единственное болеутоляющее лекарство. Что же касается детей, усыновленных при собственноручном "отказничестве" их действительных матерей, право нравственного и общественного вето здесь должно действовать безотказно и всегда. Даже мать, вырастившая ребенка, не может владеть правом нарушения молчания.
Может, следует брать документально такое обязательство?
Могут спросить, не надуманный ли это вопрос. Ведь здравый смысл, разум и много иных добродетельных качеств не позволяют матери идти против ребенка, да, в сущности, и против себя. Но жизнь сложна. Сложнее иных наших, самых чистых намерений.
Бывает, распадаются семьи, где есть усыновленный ребенок, и отец мстит матери таким вот болезненным, тяжким способом. Бывает, мать делится тайной с друзьями, а они предают. Да, собственно, тайну эту трудно сохранить в наш век плотных человеческих взаимосвязей.
Так что в случае, где родители стремятся к тайне усыновления, надо бы создать законодательную основу для ее сохранения. Половина ведь дела сделана - чей он на самом деле, ребенок не знает. Хорошо бы сохранить и вторую половину тайны.
Конечно, усыновленный, удочеренный ребенок чаще всего, став взрослым, и слышать не желает о реальной родительнице, даже если и узнает свою тайну. Но жизнь действительно сложна, однозначный и желательный вариант не всегда единствен, а потому додумать и дорешить эту проблему, по моему разумению, стоило бы.
* * *
Я говорю об этом так настойчиво потому, что, получив разрешение, зашел в один дом, точнее, комнату, чтобы утвердиться в подлинном, бескорыстном чувстве.
Им было уже за тридцать, я знал это заранее, однако отдельной квартиры они еще не имели, хотя очередь уже подходила, и жили в пятнадцатиметровой комнате двухкомнатной квартиры, с соседями.
Повод я избрал другой, представился агитатором, благо дело было накануне местных выборов, точнее, переизбрания выбывшего депутата, и я зашел в эту комнату под вечер, чтобы хоть краем глаза, хоть ненадолго повидать добрых людей и попытаться, если выйдет, определить меру их счастья.
Комната была чистой, ухоженной, хотя обставленной скромно, даже чуть скромнее скромного по нынешним временам: двухспальная железная кровать с круглыми никелированными набалдашниками, на ней гора расшитых подушек мал мала меньше, видать следы бездетных лет, зато для ребенка кроватка деревянная, по самому последнему образцу, рядом детский низенький столик с игрушками и цветными книжками - все это не лежало в музейном порядке, а было небрежно раскидано; ясно, что тут царствовал маленький, впрочем, подросший уже - властитель дома.
Хозяин сидел в майке, чинил настольную лампу, увидев постороннего, накинул рубашку, приветливо шагнул навстречу, подставил стул. Хозяйка быстро навела порядок на детском столике, подала мне повод заговорить о сыне.
- Озорует? - спросил я.
- Ой, что вы! - мягко, как-то сразу углубляясь в себя, в свои мысли, заговорила она. - Он у нас не баловник. - И тут же сама себе запротиворечила: - Но какой же ребенок без баловства? От этого только радость.
Муж молчал, едва улыбаясь, поглядывал на жену, поглядывал на игрушки, на столик, на детскую деревянную кровать, потом пояснил, что скоро вот получат отдельную квартиру, мебель обновят, возможность такая есть, просто ждут ордера.
- А малышу, - спросил я, - обновили, ордера не дожидаясь?
- Ну, это понятно, - удивился муж, и снова блуждающая улыбка появилась на его лице: жена протягивала мне стопку детских акварельных рисунков. Как всегда у всех детей, красное солнце во всю страницу, зеленые солдаты на синей траве, грузовик последней марки - КамАЗ с прицепом.
В тот миг послышался вой с лестничной площадки, торопливый, не желающий ждать звонок, мать кинулась в прихожую, втащила зареванного пацана. Вой переходил в звук сирены - протяжный, не меняющий тона, на коленке горела ссадина, и женщина гладила мальчишку, приговаривая:
- У серой вороны боли, у сороки-белобоки боли, у злой собаки боли, а у Васеньки - пройди!
Откуда-то из-под ее ладони сверкнул блестящий глаз, властитель, видно, только заметил меня, вой сирены тотчас смолк, и не то чтобы испуганный, скорее смущенный голосишко, хрипловатый от воя, но совершенно не страдающий, неожиданно произнес:
- Ты чо, мам, я ведь не маленький!
Нет, что там толковать, велик Толстой:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159