Болтаясь в коляске, всю дорогу до Липовки он успокаивал себя: «Чегой-то я! Тю, дурень! В деревне —тишина, партизанами и не пахнет, что требовали — исправно отдали, чего еще?» Но в сердце скребло, не давало покоя.
Комендант встретил Гаврилку, как всегда, спокойно и строго.
— Как жив, староста? — спросил Штубе на ломаном русском и откинулся на спинку стула, скрестив руки на груди.
— Спасибочки, герр паночек, добре. Гут, герр папочек!— отчеканил скороговоркой Гаврилка и застыл в почтительной позе, ожидая появления улыбки на губах коменданта. Слова «герр паночек» всегда вызывали улыбку у Штубе, Гаврилка заприметил это и старался повторять их как можно чаще. Но сегодня комендант не улыбнулся, а поглядел презрительно, и в мозгу Гаврилки тут же мелькнуло: «Чуяло сердце, что-то не то».
— А партизан как жив? —теперь Штубе улыбнулся.
— К-какие партизаны? —растерялся Гаврилка.—Не знаю... У нас их и близко не водится.
Комендант измерил его взглядом с ног до головы, достал сигару из красивой, с золотистыми узорами коробки, не спеша отрезал маленькими ножницами кончик над знакомой Гаврилке серебряной пепельницей и закурил. В углу, рядом с переводчиком, сидел Матвей Гришаев, прямой начальник Гаврилки, староста всей округи. Худощавый лейтенант Курт стоял на своем излюбленном месте, у окна, и сверлил Гаврилку веселым, нетерпеливым взглядом. Гаврилка перехватил взгляд Курта и затрясся от страха — так лейтенант всегда глядел на свою жертву.
— Не водится...—сказал Штубе и двумя пальцами сделал знак солдату у двери.
Через минуту в комнату ввели младшую дочку Гаврилки Любку.
— Кто это? — спросил Штубе.
Гаврилка не смог выдавить из себя ни слова, только глядел на Любу как завороженный, часто глотая воздух. Дочку он не видел с августа сорок первого. За полтора года Любка сильно переменилась: лицо вытянулось, повзрослело, на лбу перевернутым вниз коромыслом легла тонкая морщина, подбородок стал угловатым, как у мужика, узкие полоски черных бровей взметнулись кверху еще сильней, увеличив и без того большие надбровки, глаза
потемнели, сделались сухими и колючими, девичье угловатое тело округлилось, по-бабьи полновесно и упруго. Она стояла посередине комнаты, уставясь неподвижными глазами куда-то мимо плеча Гаврилки, и одной рукой придерживала серую вязаную жакетку вместе с кофточкой на груди. Пуговицы на жакетке и кофточке были оторваны. Под глазами у Любы — синяки, губы стиснуты добела.
«Изнасильничал,—подумал Гаврилка,—фашист проклятый!» Он знал, что Курт, если ему в руки попадалась молодая баба, сперва насиловал, потом пытал, избивая до полусмерти, потом вешал. В таких случаях он говорил:-«Я познаю человека от сладкого до горького». Эту фразу Гаврилка услышал от переводчика и посмеялся, а теперь, глядя на дочку, вспомнил со злом.
«Изнасильничал, кровопийца!» В нем настойчиво зашевелилось отцовское чувство. Надругались над дочкой, сейчас будут пытать, а завтра повесят. Непослушная, своенравная Любка, но и самая ласковая из дочерей, завтра будет расстреляна или повешена на липовской площади. Гаврилка живо представил картину казни и скривился от боли в сердце, от злости к Штубе и его помощнику Курту, от своего бессилия чем-нибудь помочь дочке.
«Повесят, ироды! — подумал он.— А меня?»
— Кто это? — повторил комендант.
— Н-не знаю...— пролепетал Гаврилка, мгновенно сообразив, что лучше не признаваться, авось не знают.
От сухого угрожающего вопроса коменданта его опять охватил страх за свою участь, и уже новое чувство пробуждалось к Любе — чувство недовольства, переходящее в слепую злость. Из-за нее могут порешить и Гаврилку. Значит, все, добытое хитростью, лестью, изворотливостью, пойдет прахом? Из-за нее, непутевой девки, отбившейся от семьи, нацепившей комсомольский значок, выскочки сопливой! Все дети как дети, а эта губит своего батьку, рушит добытое под старость спокойствие и благополучие семейства. И все-таки она — родная дочка, самая младшая из четырех дочек Гаврилки, самая толковая и заботливая.
- Ты что брешешь, гад! Ты что брешешь, так твою перетак!..— зарычал Матвей Гришаев и вскочил с табуретки с красными, злыми глазами. Видать, он опознал Любу и теперь чувствовал ответственность.
Штубе удивленно вздернул брови, уставясь на Гришаева, потом метнул взгляд на переводчика. Тот понимающе кивнул и сказал:
— Герр капитан недоволен вашим поведением, господин староста. Он просит вас выйти.
— Извиняйте, извиняйте, герр капитан! — спохватился Гришаев, меняясь в лице.— Брешет он. Это его дочка! — Он неуклюже поклонился и вышел.
— Говори, Павленко, ты имел связь с партизанами? Это твой дочь? — спросил Штубе, выпуская дым из угла губ и стряхивая пепел с кончика сигары.
— Герр паночек, упаси бог! Никакой связи... Я ж верой и правдой служил вам. Любки я и глазом не видел, пропала она, как только красные отступили. Истинный бог, герр паночек! — лепетал Гаврилка, часто крестясь и отвешивая поклоны.
Лихорадочный страх вышиб из сердца остатки жалости к дочке, единственная мысль пойманной куропаткой билась в мозгу: спасти себя.
— Это рази дочка? Батьку родного в петлю тянет. Господи упаси от таких детей!
— Ты! —Штубе ткнул пальцем в сторону Любы.—Говори.
Люба внимательно поглядела на Гаврилку, на минутку то ли жалость, то ли досада перекосила ее лицо, и щеки передернулись судорогой.
— Фашистский прислужник мне не отец! — сказала сухо— то ли всерьез, то ли спасая отца.— Таких мы на осинах вешаем!
Гаврилка заметил улыбку на лице коменданта и заторопился:
— Бачите, бачите, герр паночек, рази это дочка? Батьку на осине...
— Вешаете на осин...— проговорил Штубе задумчиво и опять улыбнулся.—Ты, Павленко, завтра будешь вешать свой дочь!— Он сладко затянулся сигарой и весело поглядел на Курта.
Такого оборота дела Гаврилка не ожидал. Сразу и не поверил своим ушам, не мог понять смысла комендантских слов. А когда до него наконец дошло, что придется казнить свою дочку, он весь затрясся, в груди захолонуло, ноги подкосились, и Гаврилка плюхнулся на колени, молитвенно сложив руки на груди.
— Паночек, ослобоните! Дочка ить, не могу... Ради Христа, паночек!
— Можешь!
- Не могу, ослобоните! За батьку родного почитать буду, бога молить стану. О-сло-бо-ните!..—простонал он и залился слезами.
— Можешь! — повторил спокойно Штубе и махнул рукой.
Двое солдат подхватили Гаврилку, проволокли через коридор и кинули в подвал.
Тяжелую бессонную ночь провел Гаврилка в подвале. Сперва он решил, что на дочку руки не поднимет.
Вечером начали пытать Любу в этом же подвале, за тонкой кирпичной стенкой. Он слышал одиночные резкие, как выстрелы, вскрики, потом долгий нечеловеческий вопль, переходящий в хрипоту, глохнущий обессиленно, и скручивался в комок от жалости к дочке, прижимался к земляному полу, будто хотел в него врыться по-кротиному, не слышать Любиного голоса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148
Комендант встретил Гаврилку, как всегда, спокойно и строго.
— Как жив, староста? — спросил Штубе на ломаном русском и откинулся на спинку стула, скрестив руки на груди.
— Спасибочки, герр паночек, добре. Гут, герр папочек!— отчеканил скороговоркой Гаврилка и застыл в почтительной позе, ожидая появления улыбки на губах коменданта. Слова «герр паночек» всегда вызывали улыбку у Штубе, Гаврилка заприметил это и старался повторять их как можно чаще. Но сегодня комендант не улыбнулся, а поглядел презрительно, и в мозгу Гаврилки тут же мелькнуло: «Чуяло сердце, что-то не то».
— А партизан как жив? —теперь Штубе улыбнулся.
— К-какие партизаны? —растерялся Гаврилка.—Не знаю... У нас их и близко не водится.
Комендант измерил его взглядом с ног до головы, достал сигару из красивой, с золотистыми узорами коробки, не спеша отрезал маленькими ножницами кончик над знакомой Гаврилке серебряной пепельницей и закурил. В углу, рядом с переводчиком, сидел Матвей Гришаев, прямой начальник Гаврилки, староста всей округи. Худощавый лейтенант Курт стоял на своем излюбленном месте, у окна, и сверлил Гаврилку веселым, нетерпеливым взглядом. Гаврилка перехватил взгляд Курта и затрясся от страха — так лейтенант всегда глядел на свою жертву.
— Не водится...—сказал Штубе и двумя пальцами сделал знак солдату у двери.
Через минуту в комнату ввели младшую дочку Гаврилки Любку.
— Кто это? — спросил Штубе.
Гаврилка не смог выдавить из себя ни слова, только глядел на Любу как завороженный, часто глотая воздух. Дочку он не видел с августа сорок первого. За полтора года Любка сильно переменилась: лицо вытянулось, повзрослело, на лбу перевернутым вниз коромыслом легла тонкая морщина, подбородок стал угловатым, как у мужика, узкие полоски черных бровей взметнулись кверху еще сильней, увеличив и без того большие надбровки, глаза
потемнели, сделались сухими и колючими, девичье угловатое тело округлилось, по-бабьи полновесно и упруго. Она стояла посередине комнаты, уставясь неподвижными глазами куда-то мимо плеча Гаврилки, и одной рукой придерживала серую вязаную жакетку вместе с кофточкой на груди. Пуговицы на жакетке и кофточке были оторваны. Под глазами у Любы — синяки, губы стиснуты добела.
«Изнасильничал,—подумал Гаврилка,—фашист проклятый!» Он знал, что Курт, если ему в руки попадалась молодая баба, сперва насиловал, потом пытал, избивая до полусмерти, потом вешал. В таких случаях он говорил:-«Я познаю человека от сладкого до горького». Эту фразу Гаврилка услышал от переводчика и посмеялся, а теперь, глядя на дочку, вспомнил со злом.
«Изнасильничал, кровопийца!» В нем настойчиво зашевелилось отцовское чувство. Надругались над дочкой, сейчас будут пытать, а завтра повесят. Непослушная, своенравная Любка, но и самая ласковая из дочерей, завтра будет расстреляна или повешена на липовской площади. Гаврилка живо представил картину казни и скривился от боли в сердце, от злости к Штубе и его помощнику Курту, от своего бессилия чем-нибудь помочь дочке.
«Повесят, ироды! — подумал он.— А меня?»
— Кто это? — повторил комендант.
— Н-не знаю...— пролепетал Гаврилка, мгновенно сообразив, что лучше не признаваться, авось не знают.
От сухого угрожающего вопроса коменданта его опять охватил страх за свою участь, и уже новое чувство пробуждалось к Любе — чувство недовольства, переходящее в слепую злость. Из-за нее могут порешить и Гаврилку. Значит, все, добытое хитростью, лестью, изворотливостью, пойдет прахом? Из-за нее, непутевой девки, отбившейся от семьи, нацепившей комсомольский значок, выскочки сопливой! Все дети как дети, а эта губит своего батьку, рушит добытое под старость спокойствие и благополучие семейства. И все-таки она — родная дочка, самая младшая из четырех дочек Гаврилки, самая толковая и заботливая.
- Ты что брешешь, гад! Ты что брешешь, так твою перетак!..— зарычал Матвей Гришаев и вскочил с табуретки с красными, злыми глазами. Видать, он опознал Любу и теперь чувствовал ответственность.
Штубе удивленно вздернул брови, уставясь на Гришаева, потом метнул взгляд на переводчика. Тот понимающе кивнул и сказал:
— Герр капитан недоволен вашим поведением, господин староста. Он просит вас выйти.
— Извиняйте, извиняйте, герр капитан! — спохватился Гришаев, меняясь в лице.— Брешет он. Это его дочка! — Он неуклюже поклонился и вышел.
— Говори, Павленко, ты имел связь с партизанами? Это твой дочь? — спросил Штубе, выпуская дым из угла губ и стряхивая пепел с кончика сигары.
— Герр паночек, упаси бог! Никакой связи... Я ж верой и правдой служил вам. Любки я и глазом не видел, пропала она, как только красные отступили. Истинный бог, герр паночек! — лепетал Гаврилка, часто крестясь и отвешивая поклоны.
Лихорадочный страх вышиб из сердца остатки жалости к дочке, единственная мысль пойманной куропаткой билась в мозгу: спасти себя.
— Это рази дочка? Батьку родного в петлю тянет. Господи упаси от таких детей!
— Ты! —Штубе ткнул пальцем в сторону Любы.—Говори.
Люба внимательно поглядела на Гаврилку, на минутку то ли жалость, то ли досада перекосила ее лицо, и щеки передернулись судорогой.
— Фашистский прислужник мне не отец! — сказала сухо— то ли всерьез, то ли спасая отца.— Таких мы на осинах вешаем!
Гаврилка заметил улыбку на лице коменданта и заторопился:
— Бачите, бачите, герр паночек, рази это дочка? Батьку на осине...
— Вешаете на осин...— проговорил Штубе задумчиво и опять улыбнулся.—Ты, Павленко, завтра будешь вешать свой дочь!— Он сладко затянулся сигарой и весело поглядел на Курта.
Такого оборота дела Гаврилка не ожидал. Сразу и не поверил своим ушам, не мог понять смысла комендантских слов. А когда до него наконец дошло, что придется казнить свою дочку, он весь затрясся, в груди захолонуло, ноги подкосились, и Гаврилка плюхнулся на колени, молитвенно сложив руки на груди.
— Паночек, ослобоните! Дочка ить, не могу... Ради Христа, паночек!
— Можешь!
- Не могу, ослобоните! За батьку родного почитать буду, бога молить стану. О-сло-бо-ните!..—простонал он и залился слезами.
— Можешь! — повторил спокойно Штубе и махнул рукой.
Двое солдат подхватили Гаврилку, проволокли через коридор и кинули в подвал.
Тяжелую бессонную ночь провел Гаврилка в подвале. Сперва он решил, что на дочку руки не поднимет.
Вечером начали пытать Любу в этом же подвале, за тонкой кирпичной стенкой. Он слышал одиночные резкие, как выстрелы, вскрики, потом долгий нечеловеческий вопль, переходящий в хрипоту, глохнущий обессиленно, и скручивался в комок от жалости к дочке, прижимался к земляному полу, будто хотел в него врыться по-кротиному, не слышать Любиного голоса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148