На левой стороне реки — бедняцкое село Уныр. Линзяне постоянно враждуют с уныряпами. Возможно, что линзянские кулаки обратятся за помощью к барону Унгерну. Сейчас же, как приедете, нужно будет организовать из унырян отряд и изъять линзянских заправил. Обстановка сложная, ответственная. Смотрите, не подкачайте. Ухо нужно держать востро...
Предложение Дубровина о поездке на границу мы приняли с воодушевлением и весь день, возбужденные, готовились к предстоящей поездке.
Вечером к нам пришел Петрунин. Он сел на кровать, набил табаком китайскую трубочку с янтарным наконечником и, попыхивая, сказал:
— Завтра в шесть часов утра отходит пароход, ждать вас буду на пристани.
Он посидел еще несколько минут, постучал трубкой о толстый, пожелтевший от дыма ноготь и, натянув на затылок фуражку, вышел.
...В Троицкосавске нам выдали лошадей, и в тот же день мы двинулись в путь.Мне досталась мохнатая приземистая монгольская лошаденка. Она неподвижно стояла у коновязи с закрытыми глазами. Я сел на нее с чувством острой обиды.
Чтобы придать голове Маньки боевой вид, я пробовал натянуть поводья, но лошаденка только тряхнула ушами и опять опустила голову.«Ничего из нее не выйдет»,— с огорчением подумал я и решил, что в первой же деревне сменяю ее на лучшую.
Петрунин пришпорил коня, и весь отряд тронулся в путь.
Отряд я догнал далеко за городом, когда он переходил реку. Ребята встретили меня веселыми взглядами, а сухой, узкоплечий Кухарчук спросил:
— Ну, как твоя маханья потрухивает? Норовистая! Того и гляди — сорвется и понесет...
— Пошел к черту, заборная жердь,— выругался я и первый погнал Маньку в реку.
— Видишь! Видишь! Как она несет его! — смеялся Кухарчук.
...И вот я постепенно привык к Маньке. У нее добрая безобидная морда и грустные глаза. Когда у меня устают спина и ноги, я соскакиваю с седла на землю. Манька идет рядом со мной, трется мордой о мое плечо и преданно смотрит в глаза.
У меня от усталости одеревенели ноги. Я не могу разогнуть спину. Борька тоже устал, но, как всегда, он пытается казаться бодрым. Он поет какие-то одному ему известные песни, понукает лошадь и, чтобы не уснуть, поминутно курит.
Кухарчук привязал к седлу винтовку, снял гимнастерку и идет в нижней рубахе. Он уже не шутит надо мной, не подгоняет плетью Маньку и не хвастается резвостью своего коня. Вороной конь, как и хозяин его, еле передвигает ноги, опустив отяжелевшую голову.
И даже Дорджиев, половину своей жизни проведший верхом на лошади, кажется мне измученным. Он вырезал сучковатую палку и, опираясь на нее, идет в самом конце отряда. Коммунарка у него съехала на затылок, жесткие черные волосы его блестят точно напомаженные, а добродушные глаза стали еще уже.
Но Петрунин смотрит бодро. Он привык к большим таежным переходам с детства.Конь его осторожно ступает по лесной дороге, наставляя вперед уши и прислушиваясь к журчанию реки.Когда хочется курить, Петрунин слезает с. коня. Раздвигая руками кусты, спотыкаясь иногда о корневища, он идет впереди, попыхивая самокруткой.Я завидую Петрунипу.Рубаха моя взмокла от пота и неприятно липнет к спине.Иногда мне кажется, что ноги вот-вот перестанут двигаться и я упаду.
Тогда я расправляю плечи, глубоко вдыхаю воздух и, закусив губы, шагаю еще быстрее и напряженней.Манька тащится рядом. Ноги ее скользят по мягкой прошлогодней листве; узда съехала набок.
Тропинка путается вокруг деревьев и вдруг поднимается на крутую каменистую гору. От подножия до самой верхушки горы, среди редких деревьев — коричневые громады камней. Они надвигаются друг на друга, огромные, искрящиеся.
Борис поминутно останавливается и вытирает ладонью лицо. Кухарчук отстал и идет где-то сзади.Ниже меня несколько бойцов тянут за собой обессилевших, мокрых лошадей.И только Петрунин — высокий, сутуловатый, с суровым загорелым лицом — все так же упрямо движется вперед.
На гору забираемся совершенно изможденные. Кажется, что никто — ни лошади, ни люди не смогут пройти и десяти шагов.Спуск с крутой горы еще тяжелее, чем подъем. Спускаюсь, придерживая Маньку, которая поминутно садится на задние ноги и, того и гляди, полетит в пропасть.
Внизу, в тонкой пелене тумана, лежит величественная громада тайги, рассеченная рекой. Узкая сверкающая Линза извивается вокруг зеленых массивов и кажется недостижимой.
Темнеет. Отыскиваем небольшую полянку, у подножия горы, и около высокого кедра располагаемся на отдых.Петрунин вытаскивает из ножен клинок и говорит Борису:
— Пойдем, нарубим веток, лежаки на ночь устроим. Хорошо поспать на тоненьких ветках.
Белецкий отыскивает в кобуре седла небольшой топорик, и они уходят берегом потемневшей реки.Дорджиев разжигает костер и сидит на берегу реки, опустив ноги в прохладную воду Линзы.
В руках у него две рогатки. Усталый и немного грустный, он любовно обтесывает бурятским ножом концы рогаток и тихо что-то поет на родном языке.Стремительно течет река, тихо всплескивают у берегов волны, глухо шумит засыпающая черная как ночь тайга.Далеко за рекой, сквозь лес, начинает просвечивать серебристая лупа, и лес, и ушедшие от нас вправо горы становятся при ее свете еще темней.
С противоположного берега, через всю реку, протянулись тонкие, черные как смола тени; вода зарябилась; слева, где река скрывается за поворотом, луна протоптала длинную серебристую стежку.
Костер разгорается все больше, и кажется, что грустное лицо Дорджиева объято жарким пламенем.Дорджиев поет обо всем, что видит, и голос его монотонно звучит в тишине.
После ужина каждый устраивается около костра; все быстро засыпают.Назначив караульных, Петруиин ложится рядом со мной.
— Спи, Санька... А когда Дорджиев разбудит тебя, сменишь его.
Просыпаюсь от осторожного толчка в лицо. Подымаю голову: возле меня стоит Манька и тычется мордой в мешок с овсом, который заменил мне подушку. Мне хочется выругать Маньку, стукнуть ее по морде, прогнать, но у нее такие жалобные, просящие глаза.
— Ну, чего тебе, дура?
Манька трясет головой. Я понимаю ее. Всю ночь она ела траву, и теперь ей хочется овса. Я высыпаю несколько горстей овса на фуражку и поднимаюсь. Принимаю пост от Дорджиева.
Дорджиев не может уснуть. Он уперся рукой о седло и долго мечтательно курит монгольскую трубочку.Затем он калачиком сворачивается на своей подстилке и соппо говорит:
— Спать буду, Сачка. Завтра опять дорога. Начальник беда волнуется. В деревне третьего дня-то были, мужики сказали: Унгерн ходит. Уныр много бандитов. Бой был. Худо... Может, драться придется, крепко драться.
В деревнях нам действительно рассказывали, что в районе Упыря и казачьего села Линза бродят небольшие отряды Унгериа. Где-то на Окше они сожгли несколько заимок, цапали на пограничную заставу и ушли в неизвестном направлении.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
Предложение Дубровина о поездке на границу мы приняли с воодушевлением и весь день, возбужденные, готовились к предстоящей поездке.
Вечером к нам пришел Петрунин. Он сел на кровать, набил табаком китайскую трубочку с янтарным наконечником и, попыхивая, сказал:
— Завтра в шесть часов утра отходит пароход, ждать вас буду на пристани.
Он посидел еще несколько минут, постучал трубкой о толстый, пожелтевший от дыма ноготь и, натянув на затылок фуражку, вышел.
...В Троицкосавске нам выдали лошадей, и в тот же день мы двинулись в путь.Мне досталась мохнатая приземистая монгольская лошаденка. Она неподвижно стояла у коновязи с закрытыми глазами. Я сел на нее с чувством острой обиды.
Чтобы придать голове Маньки боевой вид, я пробовал натянуть поводья, но лошаденка только тряхнула ушами и опять опустила голову.«Ничего из нее не выйдет»,— с огорчением подумал я и решил, что в первой же деревне сменяю ее на лучшую.
Петрунин пришпорил коня, и весь отряд тронулся в путь.
Отряд я догнал далеко за городом, когда он переходил реку. Ребята встретили меня веселыми взглядами, а сухой, узкоплечий Кухарчук спросил:
— Ну, как твоя маханья потрухивает? Норовистая! Того и гляди — сорвется и понесет...
— Пошел к черту, заборная жердь,— выругался я и первый погнал Маньку в реку.
— Видишь! Видишь! Как она несет его! — смеялся Кухарчук.
...И вот я постепенно привык к Маньке. У нее добрая безобидная морда и грустные глаза. Когда у меня устают спина и ноги, я соскакиваю с седла на землю. Манька идет рядом со мной, трется мордой о мое плечо и преданно смотрит в глаза.
У меня от усталости одеревенели ноги. Я не могу разогнуть спину. Борька тоже устал, но, как всегда, он пытается казаться бодрым. Он поет какие-то одному ему известные песни, понукает лошадь и, чтобы не уснуть, поминутно курит.
Кухарчук привязал к седлу винтовку, снял гимнастерку и идет в нижней рубахе. Он уже не шутит надо мной, не подгоняет плетью Маньку и не хвастается резвостью своего коня. Вороной конь, как и хозяин его, еле передвигает ноги, опустив отяжелевшую голову.
И даже Дорджиев, половину своей жизни проведший верхом на лошади, кажется мне измученным. Он вырезал сучковатую палку и, опираясь на нее, идет в самом конце отряда. Коммунарка у него съехала на затылок, жесткие черные волосы его блестят точно напомаженные, а добродушные глаза стали еще уже.
Но Петрунин смотрит бодро. Он привык к большим таежным переходам с детства.Конь его осторожно ступает по лесной дороге, наставляя вперед уши и прислушиваясь к журчанию реки.Когда хочется курить, Петрунин слезает с. коня. Раздвигая руками кусты, спотыкаясь иногда о корневища, он идет впереди, попыхивая самокруткой.Я завидую Петрунипу.Рубаха моя взмокла от пота и неприятно липнет к спине.Иногда мне кажется, что ноги вот-вот перестанут двигаться и я упаду.
Тогда я расправляю плечи, глубоко вдыхаю воздух и, закусив губы, шагаю еще быстрее и напряженней.Манька тащится рядом. Ноги ее скользят по мягкой прошлогодней листве; узда съехала набок.
Тропинка путается вокруг деревьев и вдруг поднимается на крутую каменистую гору. От подножия до самой верхушки горы, среди редких деревьев — коричневые громады камней. Они надвигаются друг на друга, огромные, искрящиеся.
Борис поминутно останавливается и вытирает ладонью лицо. Кухарчук отстал и идет где-то сзади.Ниже меня несколько бойцов тянут за собой обессилевших, мокрых лошадей.И только Петрунин — высокий, сутуловатый, с суровым загорелым лицом — все так же упрямо движется вперед.
На гору забираемся совершенно изможденные. Кажется, что никто — ни лошади, ни люди не смогут пройти и десяти шагов.Спуск с крутой горы еще тяжелее, чем подъем. Спускаюсь, придерживая Маньку, которая поминутно садится на задние ноги и, того и гляди, полетит в пропасть.
Внизу, в тонкой пелене тумана, лежит величественная громада тайги, рассеченная рекой. Узкая сверкающая Линза извивается вокруг зеленых массивов и кажется недостижимой.
Темнеет. Отыскиваем небольшую полянку, у подножия горы, и около высокого кедра располагаемся на отдых.Петрунин вытаскивает из ножен клинок и говорит Борису:
— Пойдем, нарубим веток, лежаки на ночь устроим. Хорошо поспать на тоненьких ветках.
Белецкий отыскивает в кобуре седла небольшой топорик, и они уходят берегом потемневшей реки.Дорджиев разжигает костер и сидит на берегу реки, опустив ноги в прохладную воду Линзы.
В руках у него две рогатки. Усталый и немного грустный, он любовно обтесывает бурятским ножом концы рогаток и тихо что-то поет на родном языке.Стремительно течет река, тихо всплескивают у берегов волны, глухо шумит засыпающая черная как ночь тайга.Далеко за рекой, сквозь лес, начинает просвечивать серебристая лупа, и лес, и ушедшие от нас вправо горы становятся при ее свете еще темней.
С противоположного берега, через всю реку, протянулись тонкие, черные как смола тени; вода зарябилась; слева, где река скрывается за поворотом, луна протоптала длинную серебристую стежку.
Костер разгорается все больше, и кажется, что грустное лицо Дорджиева объято жарким пламенем.Дорджиев поет обо всем, что видит, и голос его монотонно звучит в тишине.
После ужина каждый устраивается около костра; все быстро засыпают.Назначив караульных, Петруиин ложится рядом со мной.
— Спи, Санька... А когда Дорджиев разбудит тебя, сменишь его.
Просыпаюсь от осторожного толчка в лицо. Подымаю голову: возле меня стоит Манька и тычется мордой в мешок с овсом, который заменил мне подушку. Мне хочется выругать Маньку, стукнуть ее по морде, прогнать, но у нее такие жалобные, просящие глаза.
— Ну, чего тебе, дура?
Манька трясет головой. Я понимаю ее. Всю ночь она ела траву, и теперь ей хочется овса. Я высыпаю несколько горстей овса на фуражку и поднимаюсь. Принимаю пост от Дорджиева.
Дорджиев не может уснуть. Он уперся рукой о седло и долго мечтательно курит монгольскую трубочку.Затем он калачиком сворачивается на своей подстилке и соппо говорит:
— Спать буду, Сачка. Завтра опять дорога. Начальник беда волнуется. В деревне третьего дня-то были, мужики сказали: Унгерн ходит. Уныр много бандитов. Бой был. Худо... Может, драться придется, крепко драться.
В деревнях нам действительно рассказывали, что в районе Упыря и казачьего села Линза бродят небольшие отряды Унгериа. Где-то на Окше они сожгли несколько заимок, цапали на пограничную заставу и ушли в неизвестном направлении.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77