.. Фигу с маслом.
Он тихо сопит, пошевеливает концом обгорелой палки потрескивающий на костре хворост и, щурясь от дыма, спрашивает:
— Сима не приходила больше?
— Нет. Искали ее — нигде нет. Говорят, уехала в Иркутск.
— Жаль, жаль,— протяжно, с неожиданной для него грустью в голосе говорит он.— Пропала девочка, закрутится. А как хотел я, чтобы она училась... Способная. Да вот, видишь, Сашка, как все оборачивается.
И он опять замолкает, долго неподвижным взглядом смотрит на закипающую воду в котелке. Затем поднимается, по-старчески согнув спину, входит в шалаш и оттуда выносит кисет с табаком и щепотку соли. Высыпав соль в котелок, скручивает папиросу и протягивает мне кисет:
— Закуривай. Все равно куришь потихоньку. Я смущаюсь. Опустив голову, робко говорю;
— Нет, я не курю.
— Не ври, Саша, я не люблю, когда врут. Стыдишься при мне курить —это другое дело,—не настаиваю.
Я не отвечаю и смотрю на отца: пиджак его измят, черная форменная фуражка изорвана; старые блестящие брюки замазаны клейкой сосновой смолой.Только металлический паровозик на фуражке говорит о принадлежности его к другому миру.
— Учиться бы тебе, Сашка, надо, а ты вот по улицам болтаешься... Давай обедать, а потом пойдем на глухарей: страсть сколько их в этом году. Хорошо, что ты хлебца принес. Три дня вот на одной зайчатине да на ягодах сижу.
Он опять уходит в шалаш, приносит деревянную ложку, вытаскивает из-за голенища финский нож.
— Да, вот ложки у меня лишней нет, а то совсем бы хорошо мы с тобой устроились.
— Ничего... Я не хочу.
Накрошив в бульон хлеба, он ест и потом протягивает ложку мне:
— Ешь, Саша. Скучно мне здесь без людей, как медведь в берлоге сижу. Домой завтра утром пойдешь.
Я охотно доедаю отцовское варево: оно кажется мне вкусным. Свежий лесной воздух возбуждает аппетит.Когда я заканчиваю еду, отец забрасывает костер землей, вытаскивает из шалаша одеяло, ранец, посуду и все это прячет в яме, под опавшей с деревьев листвой.
— Так лучше, никто не догадается, что живет здесь человек, если набредет на шалаш.
Он забрасывает за плечо ружье, закрепляет патронташ.
— Ну-с, пошли!
Отец идет впереди, раскачиваясь и раздвигая руками кусты. Кусты становятся все гуще и непроходимей. Отец сгибается, ныряет под ветки и идет так быстро, что я едва успеваю за ним. Иногда он останавливается, закуривает, и я настигаю его; запыхавшись, смотрю на его сосредоточенное заросшее лицо. Таким бородатым и неряшливым я никогда не видел его.
Покурив, он опять широко шагает среди деревьев. Порой я вовсе теряю его, и только легкий, тающий дымок, застывающий на кустах, обнаруживает его следы.А идет отец легко, мягко — ни одна ветка, ни один сучок не треснет под его ногами.Неуклюжие, грязные мои ноги то и дело натыкаются на валежник — в подошве острая боль. Я поминутно вскрикиваю, подымаю ногу, вытаскиваю вонзившуюся колючку и, осторожно прикасаясь ступнями к острой, ранящей таежной земле, догоняю отца.
Отец прячется за деревом, приложив ко рту трубочкой руки, подражает крику куропатки или глухаря. Затаив дыхание, я стою, точно окаменевший, боюсь даже головой повести, чтобы не испугать невидимую птицу. Отец торопливо снимает с плеча ружье. Он целится. Но выстрела нет, хотя недалеко от отца с дерева срывается огромный глухарь, шумно шелестя крыльями. Отец опустил ружье и, точно зверь, чутко прислушивается к далекому, какому-то необычайному стуку.
— Слышишь? — спрашивает он. Прислушиваюсь: из тайги доносятся приглушенные человеческие голоса.
— Люди... Третьего дня я встретил здесь конных— человек десять: рыщут, сволочи, по тайге. Придется податься в горы, Сашка.
— Придется,— отвечаю я.
— Пойдем: надо спрятаться,— говорит отец.
Вскоре на склоне горы, среди кедровника, мы встречаем густые, непроходимые заросли. У самой земли находится маленькое отверстие.Шум приближается, поэтому отец недолго думая приказывает:
— Лезь!
Ползу на животе. Кусты больно царапают руки, обдирают лицо, но я молчу. За мной, тяжело дыша и ругаясь, лезет отец. Кусты трещат, ветки впутываются в его бороду.Наконец он приблизился ко мне и замер.
— Смотри, не шевелись,— шепчет он.
Мы лежим, настороженно прислушиваясь к приближающемуся хрусту тяжелых шагов. Вот уже совсем недалеко фыркнула лошадь.Сквозь редкую сетку кустов мы видим всадников. Бросаются в глаза желтые лампасы...
— Красильниковцы,— шепчу я.
Всадники проезжают у самых кустов. Я даже различаю сгибающиеся ноги мохнатых монгольских лошадок. В груди порывисто стучит сердце. И кажется: еще минута — казаки спешатся и, направив на нас дула винтовок, скомандуют: «Вылазь!»
Но все проходит благополучно: хруст валежника под копытами лошадей становится все глуше и глуше.Отец улыбается, хитро щурит зеленоватый глаз; он даже осмеливается закурить. Голубоватый дымок медленно теряется в кустах.
Я тоже улыбаюсь. Мне стало весело оттого, что мы так ловко спрятались.Покурив, отец начинает пробираться между кустов. Ползу за ним. Вдруг — толчок в голову. Отползаю назад. Ноги отца быстро-быстро догоняют меня. И: я слышу ясный, отчетливый голос:
— Стой! Стой! Стрелять буду!
Пот выступил на моем лице. Вот тебе и раз! — улыбались, смеяться хотелось, а тут... Эх, поторопился отец! Лязгает затвор, и через мгновение резкий, как жесткий удар кнута, голос:
— Вылазь!.. Считаю до трех и стреляю!
Эхо, как отдаленные раскаты грома, глухо повторяет его голос.
— Раз!
Отец замер. Лицо его побелело.
— Два! — гремит невидимый за кустарником человек...
У отца начинают дрожать ноги. Отталкиваясь руками, цепляясь за ветки, он отползает прямо на меня. Чувствую удар Каблука в лицо, но не могу сдвинуться с места. Отец опять сильно ударяет меня в лицо. Закусив от боли губы, ползу назад. Но вот уже некуда больше ползти: ноги окончательно запутались в густых зарослях.
— Три!!!
Выстрел в упор оглушает меня. Смотрю на отца: он, кажется, цел, пуля пронеслась где-то рядом. Над головой еще качается надломленная ветка.
Да, да, отец цел: он, кажется, что-то говорит. Но что именно, понять я не могу. Он опять ползет, волоча за собой ружье. Ползу и я.Выйдя из кустов, отец встает и поднимает кверху руки. Я следую его примеру...
Перед нами стоит офицер. За плечом у него винтовка, в руке — наган. Он внимательно оглядывает отца. На смуглом лице его застыла напряженная улыбка.
— Что Делал в кустах? —спрашивает офицер, и сухие его губы оттопыриваются, как у рыбы, хватающей воздух.
Отец молчит. Из глубоких впадин тревожно смотрят зеленоватые глаза! Со лба на лохматую бороду скатываются прозрачные капельки пота и, застыв, блестят, как утренняя роса.
— Что делал в кустах?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
Он тихо сопит, пошевеливает концом обгорелой палки потрескивающий на костре хворост и, щурясь от дыма, спрашивает:
— Сима не приходила больше?
— Нет. Искали ее — нигде нет. Говорят, уехала в Иркутск.
— Жаль, жаль,— протяжно, с неожиданной для него грустью в голосе говорит он.— Пропала девочка, закрутится. А как хотел я, чтобы она училась... Способная. Да вот, видишь, Сашка, как все оборачивается.
И он опять замолкает, долго неподвижным взглядом смотрит на закипающую воду в котелке. Затем поднимается, по-старчески согнув спину, входит в шалаш и оттуда выносит кисет с табаком и щепотку соли. Высыпав соль в котелок, скручивает папиросу и протягивает мне кисет:
— Закуривай. Все равно куришь потихоньку. Я смущаюсь. Опустив голову, робко говорю;
— Нет, я не курю.
— Не ври, Саша, я не люблю, когда врут. Стыдишься при мне курить —это другое дело,—не настаиваю.
Я не отвечаю и смотрю на отца: пиджак его измят, черная форменная фуражка изорвана; старые блестящие брюки замазаны клейкой сосновой смолой.Только металлический паровозик на фуражке говорит о принадлежности его к другому миру.
— Учиться бы тебе, Сашка, надо, а ты вот по улицам болтаешься... Давай обедать, а потом пойдем на глухарей: страсть сколько их в этом году. Хорошо, что ты хлебца принес. Три дня вот на одной зайчатине да на ягодах сижу.
Он опять уходит в шалаш, приносит деревянную ложку, вытаскивает из-за голенища финский нож.
— Да, вот ложки у меня лишней нет, а то совсем бы хорошо мы с тобой устроились.
— Ничего... Я не хочу.
Накрошив в бульон хлеба, он ест и потом протягивает ложку мне:
— Ешь, Саша. Скучно мне здесь без людей, как медведь в берлоге сижу. Домой завтра утром пойдешь.
Я охотно доедаю отцовское варево: оно кажется мне вкусным. Свежий лесной воздух возбуждает аппетит.Когда я заканчиваю еду, отец забрасывает костер землей, вытаскивает из шалаша одеяло, ранец, посуду и все это прячет в яме, под опавшей с деревьев листвой.
— Так лучше, никто не догадается, что живет здесь человек, если набредет на шалаш.
Он забрасывает за плечо ружье, закрепляет патронташ.
— Ну-с, пошли!
Отец идет впереди, раскачиваясь и раздвигая руками кусты. Кусты становятся все гуще и непроходимей. Отец сгибается, ныряет под ветки и идет так быстро, что я едва успеваю за ним. Иногда он останавливается, закуривает, и я настигаю его; запыхавшись, смотрю на его сосредоточенное заросшее лицо. Таким бородатым и неряшливым я никогда не видел его.
Покурив, он опять широко шагает среди деревьев. Порой я вовсе теряю его, и только легкий, тающий дымок, застывающий на кустах, обнаруживает его следы.А идет отец легко, мягко — ни одна ветка, ни один сучок не треснет под его ногами.Неуклюжие, грязные мои ноги то и дело натыкаются на валежник — в подошве острая боль. Я поминутно вскрикиваю, подымаю ногу, вытаскиваю вонзившуюся колючку и, осторожно прикасаясь ступнями к острой, ранящей таежной земле, догоняю отца.
Отец прячется за деревом, приложив ко рту трубочкой руки, подражает крику куропатки или глухаря. Затаив дыхание, я стою, точно окаменевший, боюсь даже головой повести, чтобы не испугать невидимую птицу. Отец торопливо снимает с плеча ружье. Он целится. Но выстрела нет, хотя недалеко от отца с дерева срывается огромный глухарь, шумно шелестя крыльями. Отец опустил ружье и, точно зверь, чутко прислушивается к далекому, какому-то необычайному стуку.
— Слышишь? — спрашивает он. Прислушиваюсь: из тайги доносятся приглушенные человеческие голоса.
— Люди... Третьего дня я встретил здесь конных— человек десять: рыщут, сволочи, по тайге. Придется податься в горы, Сашка.
— Придется,— отвечаю я.
— Пойдем: надо спрятаться,— говорит отец.
Вскоре на склоне горы, среди кедровника, мы встречаем густые, непроходимые заросли. У самой земли находится маленькое отверстие.Шум приближается, поэтому отец недолго думая приказывает:
— Лезь!
Ползу на животе. Кусты больно царапают руки, обдирают лицо, но я молчу. За мной, тяжело дыша и ругаясь, лезет отец. Кусты трещат, ветки впутываются в его бороду.Наконец он приблизился ко мне и замер.
— Смотри, не шевелись,— шепчет он.
Мы лежим, настороженно прислушиваясь к приближающемуся хрусту тяжелых шагов. Вот уже совсем недалеко фыркнула лошадь.Сквозь редкую сетку кустов мы видим всадников. Бросаются в глаза желтые лампасы...
— Красильниковцы,— шепчу я.
Всадники проезжают у самых кустов. Я даже различаю сгибающиеся ноги мохнатых монгольских лошадок. В груди порывисто стучит сердце. И кажется: еще минута — казаки спешатся и, направив на нас дула винтовок, скомандуют: «Вылазь!»
Но все проходит благополучно: хруст валежника под копытами лошадей становится все глуше и глуше.Отец улыбается, хитро щурит зеленоватый глаз; он даже осмеливается закурить. Голубоватый дымок медленно теряется в кустах.
Я тоже улыбаюсь. Мне стало весело оттого, что мы так ловко спрятались.Покурив, отец начинает пробираться между кустов. Ползу за ним. Вдруг — толчок в голову. Отползаю назад. Ноги отца быстро-быстро догоняют меня. И: я слышу ясный, отчетливый голос:
— Стой! Стой! Стрелять буду!
Пот выступил на моем лице. Вот тебе и раз! — улыбались, смеяться хотелось, а тут... Эх, поторопился отец! Лязгает затвор, и через мгновение резкий, как жесткий удар кнута, голос:
— Вылазь!.. Считаю до трех и стреляю!
Эхо, как отдаленные раскаты грома, глухо повторяет его голос.
— Раз!
Отец замер. Лицо его побелело.
— Два! — гремит невидимый за кустарником человек...
У отца начинают дрожать ноги. Отталкиваясь руками, цепляясь за ветки, он отползает прямо на меня. Чувствую удар Каблука в лицо, но не могу сдвинуться с места. Отец опять сильно ударяет меня в лицо. Закусив от боли губы, ползу назад. Но вот уже некуда больше ползти: ноги окончательно запутались в густых зарослях.
— Три!!!
Выстрел в упор оглушает меня. Смотрю на отца: он, кажется, цел, пуля пронеслась где-то рядом. Над головой еще качается надломленная ветка.
Да, да, отец цел: он, кажется, что-то говорит. Но что именно, понять я не могу. Он опять ползет, волоча за собой ружье. Ползу и я.Выйдя из кустов, отец встает и поднимает кверху руки. Я следую его примеру...
Перед нами стоит офицер. За плечом у него винтовка, в руке — наган. Он внимательно оглядывает отца. На смуглом лице его застыла напряженная улыбка.
— Что Делал в кустах? —спрашивает офицер, и сухие его губы оттопыриваются, как у рыбы, хватающей воздух.
Отец молчит. Из глубоких впадин тревожно смотрят зеленоватые глаза! Со лба на лохматую бороду скатываются прозрачные капельки пота и, застыв, блестят, как утренняя роса.
— Что делал в кустах?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77