офицеры, чиновники, лавочники. А этот что?..
В другой половине дома горел огонь. Там, в душной, пропахшей кожей комнате, за маленьким верстаком до поздней ночи просиживал, починяя обувь, наш сосед Либштейн. У него—четверо маленьких детей; самому старшему из них одиннадцать лет...
Днем Либштейн готовил пищу, ходил на базар,стирал и чинил белье, а с наступлением темноты, уложив детей спать, зажигал копотную жестяную лампу и садился за верстак. Жена его умерла после родов. Он вынянчил недоношенную девочку и дал ей имя Рахиль.
Анна Григорьевна жалела его. Иногда от скуки она заходила к нему, наводила порядок в комнате, причесывала худеньких пугливых девочек и подсаживалась к верстаку.
Либштейн откладывал башмак и, повернув широкое большеносое лицо, добродушно улыбаясь, говорил:
— И какая вы хорошая, мадам... Соломончик,— кричал он старшему мальчику,— иди, поцелуй тетю.
— Не надо, не надо... Что вы... Я так... Мне все равно нечего делать... — отмахивалась Анна Григорьевна.
В воскресный, день Анна Григорьевна открывала высокую макитру, наполненную брагой, и тогда в нашем дворе начинался пир - с песнями и слезами, похожий на поминки. Анна Григорьевна выносила за дом, под ветвистую липу, стол, покрывала его скатертью, вытаскивала из-за верстака Либштейна, усаживала подле себя, обнимала пухлой рукой его шею и пьяно гнусавила:
— Абрам, дорогой мой, пей, все равно помирать!
— Но у меня, мадам, заказы, работа!'..
— Ах, Абрам, разве ты можешь понять благородное сердце,— говорила, вздыхая, Анна Григорьевна.— Разве такую дрянь я в Швейцарии пила?.. Ликеры, коньяки, шампанское!.. Пей, сколько твоей душе угодно. А природа!.. Березы, елки; озеро у самой веранды плещется...
— Да, вы счастливы, мадам Яхно... а я, кроме нужды и верстака, ничего не видел.
Опьянев, она становилась навязчивой: крепче обнимала обеими руками шею Либштейна, целовала его в щетинистую щеку и шептала ему:
— Ты, Абрам, мужик... простой сапожник... но я, Абрам, люблю тебя... у тебя сердце настоящего аристократа. Дай, я поцелую тебя в губы, дорогой.
Либштейн морщился, но продолжал сидеть, вежливо слушая ее болтовню.Под вечер, когда Либштейн уходил к своему верстаку, Анна Григорьевна подзывала меня и начинала петь.Я молча прислушивался к хриплому, дребезжащему голосу мачехи...А потом вдруг она вступила в секту баптистов, сделалась кроткой, набожной и аккуратно посещала молитвенные собрания.
Иногда она убеждала нас, что видит по ночам Иисуса Христа, в белой ризе, спускающегося к ней по облакам. Она так увлекательно об этом рассказывала, что, пожалуй, и сама верила в выдумку.
Анна Григорьевна окончательно отказалась кормить меня. Я ходил к речке злой, усталый, бледный. Однажды пришел на пляж и лег на песок. Рядом со мной играли бронзовые от загара дети. Они строили крепость из влажного песка и спорили, кто первый будет стрелять в нее.
В стороне сидела белокурая девочка. Она неохотно ела кусок черного хлеба, густо посыпанного сахарным песком.
Я долго с завистью смотрел на девочку, потом вдруг вскочил, выхватил у нее хлеб и побежал по саду.
На скамейках, под тенистыми деревьями, сидели люди в белых костюмах и платьях...
— Вор! Держите вора! — пронзительно закричал кто-то сзади меня.
За мной бросился бородатый дворник.. Со скамейки сорвалась группа гимназистов.
Крепко зажав в руке кусок хлеба, я прыгал через клумбы, перескакивал через ограды. Толпа гнавшихся за мною людей все увеличивалась. В конце аллеи какой-то мужчина подставил мне ногу, и я полетел на землю.
Бородатый садовник схватил меня за ворот рубахи и ударил кулаком по лицу. В глазах у меня замерцали темные пятйа... Следующий удар пришелся в спину...
— Вешать их, негодяев! — кричали кругом.
— В полицию! Там его отучат от воровства.
— Вы подумайте только, такой сопляк?
— Нет, нет, их убивать надо, иначе не выведешь эту гадость,— советовал какой-то мужчина в визитке.
Я сидел на земле, окруженный толпой, и, как затравленный зверь, озирался по сторонам, вытирал с разбитых губ солоноватую кровь. Несколько десятков пар неумолимых глаз озирали мою одежду, избитое, окровавленное лицо.
Мужчина с бритым лицом, в черной сатиновой рубашке поднял меня, потянув за руку, и, ограждая от ударов, спросил:
— Что же ты украл, хлопец?
Я протянул ему кусок смятого, вывалянного в песке хлеба.
— Хлеб?..
- Хлеб,— с трудом произнес я.
— Ты что же, голоден, что ли? Я кивнул головой.
— Врет, не слушайте его, обыщите его карманы,— сказал кто-то.
Обыскали, но, кроме дешевого, расшатанного ножика и куска шпагата, ничего не обнаружили.
— Он, наверно, куда-нибудь в кусты бросил,— сказал гимназист в фуражке с белым чехлом.
— А что он бросил? — спросил мужчина в черной косоворотке.
— Не знаю, спросите у него...
— Ну хорошо, я отведу его в полицейский участок, там выясню.
Когда мы прошли несколько кварталов, человек в косоворотке спросил:
— Как тебя звать?
— Санька.
— Ну вот что, Санька; иди-ка ты, брат, домой да скажи спасибо... убили бы тебя, если бы не я.
— Ну ладно, дядя; спасибо вам,— сказал я и пошел вдоль улицы, мимо памятника сахарозаводчику Харито-ненко. Хотелось пойти к Симе, которая служила горничной за городом, в огромном особняке Харитоненко.
«Сима накормит меня»,— подумал я.
Дорогу пересекало уходящее до горизонта свекловичное поле. Сзади оставались беленькие хаты с соломенными крышами, сахарные заводы с высокими трубами, сады.
Я обернулся, посмотрел на город, утопавший в зелени садов, и стало вдруг так грустно, точно я навсегда покидал этот город и впереди предстоял тяжелый путь...
Ослепительно белый двухэтажный особняк Харитоненко стоял в глубине сада, среди деревьев. За железной изгородью — кусты роз, цветники и дорожки, посыпанные чистым желтым песком. Среди кустов роз, в бассейне, изогнув длинные шеи, степенно плавали бело-
снежные лебеди. В центре бассейна поднималась ввысь сверкающая струя фонтана, от нее во все стороны рассыпался мелкий дождь. За фонтаном, по дорожке, гордо вытянув шеи, ходили красавцы павлины...
Прильнув лицом к решетке забора, я смотрел на все это с замирающим сердцем.Среди зелени я заметил вдруг босую женщину с заткнутым за пояс подолом юбки.
— Тетенька,— робко окликнул ее,— ты не знаешь, где здесь Сима наша живет?
Женщина обернулась, поставила на землю ведро и подошла к забору.
— Сима? Ты кто ж ей приходишься?
— Брат.
— Здесь, здесь она, белье гладит...
Женщина ушла, а через несколько минут на крыльце дома появилась Сима. Она была в синем платье и белом переднике.
— Ты зачем, Саша?— спросила она, подбежав к забору.
Я опустил голову.
— Кто лицо тебе так разодрал?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
В другой половине дома горел огонь. Там, в душной, пропахшей кожей комнате, за маленьким верстаком до поздней ночи просиживал, починяя обувь, наш сосед Либштейн. У него—четверо маленьких детей; самому старшему из них одиннадцать лет...
Днем Либштейн готовил пищу, ходил на базар,стирал и чинил белье, а с наступлением темноты, уложив детей спать, зажигал копотную жестяную лампу и садился за верстак. Жена его умерла после родов. Он вынянчил недоношенную девочку и дал ей имя Рахиль.
Анна Григорьевна жалела его. Иногда от скуки она заходила к нему, наводила порядок в комнате, причесывала худеньких пугливых девочек и подсаживалась к верстаку.
Либштейн откладывал башмак и, повернув широкое большеносое лицо, добродушно улыбаясь, говорил:
— И какая вы хорошая, мадам... Соломончик,— кричал он старшему мальчику,— иди, поцелуй тетю.
— Не надо, не надо... Что вы... Я так... Мне все равно нечего делать... — отмахивалась Анна Григорьевна.
В воскресный, день Анна Григорьевна открывала высокую макитру, наполненную брагой, и тогда в нашем дворе начинался пир - с песнями и слезами, похожий на поминки. Анна Григорьевна выносила за дом, под ветвистую липу, стол, покрывала его скатертью, вытаскивала из-за верстака Либштейна, усаживала подле себя, обнимала пухлой рукой его шею и пьяно гнусавила:
— Абрам, дорогой мой, пей, все равно помирать!
— Но у меня, мадам, заказы, работа!'..
— Ах, Абрам, разве ты можешь понять благородное сердце,— говорила, вздыхая, Анна Григорьевна.— Разве такую дрянь я в Швейцарии пила?.. Ликеры, коньяки, шампанское!.. Пей, сколько твоей душе угодно. А природа!.. Березы, елки; озеро у самой веранды плещется...
— Да, вы счастливы, мадам Яхно... а я, кроме нужды и верстака, ничего не видел.
Опьянев, она становилась навязчивой: крепче обнимала обеими руками шею Либштейна, целовала его в щетинистую щеку и шептала ему:
— Ты, Абрам, мужик... простой сапожник... но я, Абрам, люблю тебя... у тебя сердце настоящего аристократа. Дай, я поцелую тебя в губы, дорогой.
Либштейн морщился, но продолжал сидеть, вежливо слушая ее болтовню.Под вечер, когда Либштейн уходил к своему верстаку, Анна Григорьевна подзывала меня и начинала петь.Я молча прислушивался к хриплому, дребезжащему голосу мачехи...А потом вдруг она вступила в секту баптистов, сделалась кроткой, набожной и аккуратно посещала молитвенные собрания.
Иногда она убеждала нас, что видит по ночам Иисуса Христа, в белой ризе, спускающегося к ней по облакам. Она так увлекательно об этом рассказывала, что, пожалуй, и сама верила в выдумку.
Анна Григорьевна окончательно отказалась кормить меня. Я ходил к речке злой, усталый, бледный. Однажды пришел на пляж и лег на песок. Рядом со мной играли бронзовые от загара дети. Они строили крепость из влажного песка и спорили, кто первый будет стрелять в нее.
В стороне сидела белокурая девочка. Она неохотно ела кусок черного хлеба, густо посыпанного сахарным песком.
Я долго с завистью смотрел на девочку, потом вдруг вскочил, выхватил у нее хлеб и побежал по саду.
На скамейках, под тенистыми деревьями, сидели люди в белых костюмах и платьях...
— Вор! Держите вора! — пронзительно закричал кто-то сзади меня.
За мной бросился бородатый дворник.. Со скамейки сорвалась группа гимназистов.
Крепко зажав в руке кусок хлеба, я прыгал через клумбы, перескакивал через ограды. Толпа гнавшихся за мною людей все увеличивалась. В конце аллеи какой-то мужчина подставил мне ногу, и я полетел на землю.
Бородатый садовник схватил меня за ворот рубахи и ударил кулаком по лицу. В глазах у меня замерцали темные пятйа... Следующий удар пришелся в спину...
— Вешать их, негодяев! — кричали кругом.
— В полицию! Там его отучат от воровства.
— Вы подумайте только, такой сопляк?
— Нет, нет, их убивать надо, иначе не выведешь эту гадость,— советовал какой-то мужчина в визитке.
Я сидел на земле, окруженный толпой, и, как затравленный зверь, озирался по сторонам, вытирал с разбитых губ солоноватую кровь. Несколько десятков пар неумолимых глаз озирали мою одежду, избитое, окровавленное лицо.
Мужчина с бритым лицом, в черной сатиновой рубашке поднял меня, потянув за руку, и, ограждая от ударов, спросил:
— Что же ты украл, хлопец?
Я протянул ему кусок смятого, вывалянного в песке хлеба.
— Хлеб?..
- Хлеб,— с трудом произнес я.
— Ты что же, голоден, что ли? Я кивнул головой.
— Врет, не слушайте его, обыщите его карманы,— сказал кто-то.
Обыскали, но, кроме дешевого, расшатанного ножика и куска шпагата, ничего не обнаружили.
— Он, наверно, куда-нибудь в кусты бросил,— сказал гимназист в фуражке с белым чехлом.
— А что он бросил? — спросил мужчина в черной косоворотке.
— Не знаю, спросите у него...
— Ну хорошо, я отведу его в полицейский участок, там выясню.
Когда мы прошли несколько кварталов, человек в косоворотке спросил:
— Как тебя звать?
— Санька.
— Ну вот что, Санька; иди-ка ты, брат, домой да скажи спасибо... убили бы тебя, если бы не я.
— Ну ладно, дядя; спасибо вам,— сказал я и пошел вдоль улицы, мимо памятника сахарозаводчику Харито-ненко. Хотелось пойти к Симе, которая служила горничной за городом, в огромном особняке Харитоненко.
«Сима накормит меня»,— подумал я.
Дорогу пересекало уходящее до горизонта свекловичное поле. Сзади оставались беленькие хаты с соломенными крышами, сахарные заводы с высокими трубами, сады.
Я обернулся, посмотрел на город, утопавший в зелени садов, и стало вдруг так грустно, точно я навсегда покидал этот город и впереди предстоял тяжелый путь...
Ослепительно белый двухэтажный особняк Харитоненко стоял в глубине сада, среди деревьев. За железной изгородью — кусты роз, цветники и дорожки, посыпанные чистым желтым песком. Среди кустов роз, в бассейне, изогнув длинные шеи, степенно плавали бело-
снежные лебеди. В центре бассейна поднималась ввысь сверкающая струя фонтана, от нее во все стороны рассыпался мелкий дождь. За фонтаном, по дорожке, гордо вытянув шеи, ходили красавцы павлины...
Прильнув лицом к решетке забора, я смотрел на все это с замирающим сердцем.Среди зелени я заметил вдруг босую женщину с заткнутым за пояс подолом юбки.
— Тетенька,— робко окликнул ее,— ты не знаешь, где здесь Сима наша живет?
Женщина обернулась, поставила на землю ведро и подошла к забору.
— Сима? Ты кто ж ей приходишься?
— Брат.
— Здесь, здесь она, белье гладит...
Женщина ушла, а через несколько минут на крыльце дома появилась Сима. Она была в синем платье и белом переднике.
— Ты зачем, Саша?— спросила она, подбежав к забору.
Я опустил голову.
— Кто лицо тебе так разодрал?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77