А если уедешь... береги себя.
И она прикоснулась мягкими, чуть дрогнувшими губами к моей щеке.
На вокзале уже стоял товарный поезд. Сима забралась в пустой вагон...
Ночь. У дверей, покачиваемый ветром, горит закопченный фонарь. Сквозь почерневшие стекла падают блеклые лучи света. Казарма спит. Я хожу по коридору — между двухъярусными нарами. Вперед — назад, вперед— назад. Пять часов я уже несу дежурство дневального. До утра еще долго. Сейчас — два. Много я сделаю шагов до утра. Хоть бы кто-нибудь поднялся покурить.
Кто-то громко, раздражительно храпит. Ах, как надоел этот храп! Разбудить, что ли? Я подхожу к тому месту, откуда раздается храп. Это Борис.
Он лежит на нижних нарах, подстелив под себя брюки; суконная гимнастерка с блестящими пуговицами — у него под головой.
Глаза его полуоткрыты, на толстых губах пенится слюна: он тяжело дышит, в горле у него что-то клокочет.Я выглядываю в открытое окно.
На улице тишина. Бараки залиты лунным светом. На серебрящемся песке лежат длинные уродливые тени...
В казарму входит командир роты Голубев. Я начинаю рапортовать:
— Во время моего дежурства...
— Не надо. Отставить,— говорит он.— Поднять тревогу! Через десять минут в полной боевой готовности быть у казармы!
— Есть, товарищ командир!
Я отыскиваю на нарах рожок горниста. Голубев уходит. Невнятный, хриплый звук вырывается из рожка. Повторяю сигнал. Точно смытые водой, с нар соскакивают люди. Волнуясь и шумя, они натягивают на себя обмундирование, торопятся, ругаются. Я пробегаю около нар и кричу:
— Подымайсь! Подымайсь!
Затем опять и опять оглушительно хрипит мой рожок.
У пирамиды бойцы толкаются, щелкают затворами винтовок и, поправляя на ходу ранцы и патронташи, выскакивают на улицу. Пулеметчики волочат к выходу «максимку».
Накинув шинель, я выбегаю последним. У казармы уже выстроилась вся рота.
Идет перекличка.
— Первый.
— Второй.
— Первый.
— Второй.
Белецкий широко раскрывает рот, фуражка его надета набекрень, из-под нее выглядывают нечесаные волосы.
— Куда нас? — увидев меня, спрашивает Борис.
— Не знаю. Наверно, просто так — тревога.
— Ряды сдвой! — командует Голубев. Глухо, вразнобой грохают каблуки.
— Шагом арш!
Захрустели по песку двести пар ног. Голубев тихо, точно боясь потревожить ночную глушь, приговаривает:
— Ать, два, три, четыре! Ать, два, три, четыре! Нас, кажется, ведут на вокзал? Уж не на фронт ли? Борис толкает меня локтем под бок и многозначительно жмурит глаза.
— На фронт... Понял?..
Мы останавливаемся на путях, у семи полуоткрытых товарных вагонов. Около них ходит часовой. Вагоны освещены внутри дорожными фонарями.
— Так и есть — на фронт,— шепчет кто-то впереди меня.
Голубев разбивает роту на партии, и мы грузимся в вагоны.
В вагонах возня, шутки, смех. Оживленней всех Борька Белецкий. Он щекочет меня, тычет Самойлова пальцем в живот, борется с Нестерцем и смеется, смеется. Он рад, он давно с нетерпением ждал этой минуты.
Никто не ложится на нары, все чего-то ждут. Тихо стукается о состав паровоз. Несколько минут затаенного ожидания — и монотонно, дробно стучат колеса. Березовка все быстрей и быстрей удаляется от нас. Справа, между редкими деревьями, как расплавленный металл, течет ослепительная Селенга.
В вагоне кто-то начал петь, но голос его осекся, замолк. Нет, петь в такие минуты не хочется.
Шутка ли, завтра будем на фронте, а может быть, встретимся с врагом.
В Верхнеудинске стоим недолго. Я отыскиваю клочок бумажки, конверт и сажусь писать письмо Симе, но не успеваю. Быстро двигаемся дальше.
«Ладно,— думаю я,— завтра».
В вагоне прохладно. Я зябну и плотней закутываюсь в шинель. Но шинель очень коротка: ноги все время вылезают из-под нее. Борька и Самойлов сидят на доске, у раскрытых дверей. Серые кусты, березы, телеграфные провода бесконечно бегут навстречу.
— Ты, Миша, человек стреляный, опытный, мы с тобой вместе будем, ладно? В разведку или куда — кругом вместе будем.
— Ладно, Борька, годи ты вперед загадывать.
— А что?
— Вот возьмут да по разным ротам и рассуют нас.
— Все одно я с тобой проситься буду. Вот еще Сашку возьмем с собой, он вроде ничего парень.
— Возьмем,— соглашается Самойлов. Самойлов лезет на нары.
— Дверь-то закрой, холодно,— говорит он.
— Ладно, закрою, дай вот малость посижу, а холодно будет, возьми мою ватенку, она теплая.
Самойлов вскоре засыпает.
Приткнув голову к косяку, Борька долго сидит у открытой двери.
Поезд идет под уклон; колеса бегут все сильней. Над тайгой подымается холодное утро.
Хилок.
Нас прикомандировали к сводному полку.За станцией, на опушке леса, курятся костры. Узкие голубоватые столбики дыма, извиваясь, тянутся к чистому небу. Влево от станции пересекает лес прозрачная речушка. На каменистом берегу, у леса, стоят составленные пирамидами винтовки, двуколки, палатки; бродят по мелкому измятому кустарнику лошади, бродят изнуренные палящим солнцем красноармейцы.
На обглоданных лошадями кустах, на вытянутых тонких оглоблях повозок сушится застиранное до желтизны красноармейское белье. Легкий ветер шевелит рубашки, полотенца, портянки.
Я сижу в реке; ноги мои кажутся короткими, уродливыми. Борька лежит на берегу, его широкая мяскстая спина черная, как у негра. Закрыв гимнастеркой от солнца лицо, он спит.
Правее Борьки, у железнодорожного мостика, купаются красноармейцы. Они ныряют, борются, смеются, и блестящие, как стеклянные шарики, брызги воды мечутся над загорелыми телами.
Выхожу на берег; раскаленная галька жжет подошвы.Набираю в реке полную фуражку воды и выливаю на Борьку. Борька вскакивает и гонится за мной.
— Погоди, погоди ты у меня, япошка. Вот догоню, я тебе банок наставлю.
Борька сильней меня, и банки получать от него мне не хочется. С разбегу бросаюсь в воду, веером разлетаются брызги. Задыхаясь от смеха, плыву. Борька настигает. Руки его уже у моих ног. Стоит ему поднатужиться, и он схватит меня за ногу. И тогда я пропал — Борька прижмет меня ко дну.
Я ныряю, поворачиваюсь на спину и уплываю в сторону, глядя на распластавшееся, как большая рыба, Борькино тело. Когда появляюсь на поверхности, Борька стоит на мели, по пояс в воде, и кричит:
— Хватит дурить, слышишь: дежурный по роте зовет. И в самом деле: на берегу, туго перетянутый ремнем, при нагане, стоит Самойлов. Он машет нам рукой и кивает в сторону школы, что против станции, где помещен штаб.
— Одевайтесь, к командиру полка кричат. Живо, в одну секунду чтобы!
Бросаюсь к берегу, Борька плывет за мной.
— В другой раз я тебя напою водицей... Ну, ну, одевайся побыстрей,— торопит он.
Веселость наша сразу исчезает. Мне почему-то не хочется идти в штаб. Туда зря рядовых бойцов не зовут.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77
И она прикоснулась мягкими, чуть дрогнувшими губами к моей щеке.
На вокзале уже стоял товарный поезд. Сима забралась в пустой вагон...
Ночь. У дверей, покачиваемый ветром, горит закопченный фонарь. Сквозь почерневшие стекла падают блеклые лучи света. Казарма спит. Я хожу по коридору — между двухъярусными нарами. Вперед — назад, вперед— назад. Пять часов я уже несу дежурство дневального. До утра еще долго. Сейчас — два. Много я сделаю шагов до утра. Хоть бы кто-нибудь поднялся покурить.
Кто-то громко, раздражительно храпит. Ах, как надоел этот храп! Разбудить, что ли? Я подхожу к тому месту, откуда раздается храп. Это Борис.
Он лежит на нижних нарах, подстелив под себя брюки; суконная гимнастерка с блестящими пуговицами — у него под головой.
Глаза его полуоткрыты, на толстых губах пенится слюна: он тяжело дышит, в горле у него что-то клокочет.Я выглядываю в открытое окно.
На улице тишина. Бараки залиты лунным светом. На серебрящемся песке лежат длинные уродливые тени...
В казарму входит командир роты Голубев. Я начинаю рапортовать:
— Во время моего дежурства...
— Не надо. Отставить,— говорит он.— Поднять тревогу! Через десять минут в полной боевой готовности быть у казармы!
— Есть, товарищ командир!
Я отыскиваю на нарах рожок горниста. Голубев уходит. Невнятный, хриплый звук вырывается из рожка. Повторяю сигнал. Точно смытые водой, с нар соскакивают люди. Волнуясь и шумя, они натягивают на себя обмундирование, торопятся, ругаются. Я пробегаю около нар и кричу:
— Подымайсь! Подымайсь!
Затем опять и опять оглушительно хрипит мой рожок.
У пирамиды бойцы толкаются, щелкают затворами винтовок и, поправляя на ходу ранцы и патронташи, выскакивают на улицу. Пулеметчики волочат к выходу «максимку».
Накинув шинель, я выбегаю последним. У казармы уже выстроилась вся рота.
Идет перекличка.
— Первый.
— Второй.
— Первый.
— Второй.
Белецкий широко раскрывает рот, фуражка его надета набекрень, из-под нее выглядывают нечесаные волосы.
— Куда нас? — увидев меня, спрашивает Борис.
— Не знаю. Наверно, просто так — тревога.
— Ряды сдвой! — командует Голубев. Глухо, вразнобой грохают каблуки.
— Шагом арш!
Захрустели по песку двести пар ног. Голубев тихо, точно боясь потревожить ночную глушь, приговаривает:
— Ать, два, три, четыре! Ать, два, три, четыре! Нас, кажется, ведут на вокзал? Уж не на фронт ли? Борис толкает меня локтем под бок и многозначительно жмурит глаза.
— На фронт... Понял?..
Мы останавливаемся на путях, у семи полуоткрытых товарных вагонов. Около них ходит часовой. Вагоны освещены внутри дорожными фонарями.
— Так и есть — на фронт,— шепчет кто-то впереди меня.
Голубев разбивает роту на партии, и мы грузимся в вагоны.
В вагонах возня, шутки, смех. Оживленней всех Борька Белецкий. Он щекочет меня, тычет Самойлова пальцем в живот, борется с Нестерцем и смеется, смеется. Он рад, он давно с нетерпением ждал этой минуты.
Никто не ложится на нары, все чего-то ждут. Тихо стукается о состав паровоз. Несколько минут затаенного ожидания — и монотонно, дробно стучат колеса. Березовка все быстрей и быстрей удаляется от нас. Справа, между редкими деревьями, как расплавленный металл, течет ослепительная Селенга.
В вагоне кто-то начал петь, но голос его осекся, замолк. Нет, петь в такие минуты не хочется.
Шутка ли, завтра будем на фронте, а может быть, встретимся с врагом.
В Верхнеудинске стоим недолго. Я отыскиваю клочок бумажки, конверт и сажусь писать письмо Симе, но не успеваю. Быстро двигаемся дальше.
«Ладно,— думаю я,— завтра».
В вагоне прохладно. Я зябну и плотней закутываюсь в шинель. Но шинель очень коротка: ноги все время вылезают из-под нее. Борька и Самойлов сидят на доске, у раскрытых дверей. Серые кусты, березы, телеграфные провода бесконечно бегут навстречу.
— Ты, Миша, человек стреляный, опытный, мы с тобой вместе будем, ладно? В разведку или куда — кругом вместе будем.
— Ладно, Борька, годи ты вперед загадывать.
— А что?
— Вот возьмут да по разным ротам и рассуют нас.
— Все одно я с тобой проситься буду. Вот еще Сашку возьмем с собой, он вроде ничего парень.
— Возьмем,— соглашается Самойлов. Самойлов лезет на нары.
— Дверь-то закрой, холодно,— говорит он.
— Ладно, закрою, дай вот малость посижу, а холодно будет, возьми мою ватенку, она теплая.
Самойлов вскоре засыпает.
Приткнув голову к косяку, Борька долго сидит у открытой двери.
Поезд идет под уклон; колеса бегут все сильней. Над тайгой подымается холодное утро.
Хилок.
Нас прикомандировали к сводному полку.За станцией, на опушке леса, курятся костры. Узкие голубоватые столбики дыма, извиваясь, тянутся к чистому небу. Влево от станции пересекает лес прозрачная речушка. На каменистом берегу, у леса, стоят составленные пирамидами винтовки, двуколки, палатки; бродят по мелкому измятому кустарнику лошади, бродят изнуренные палящим солнцем красноармейцы.
На обглоданных лошадями кустах, на вытянутых тонких оглоблях повозок сушится застиранное до желтизны красноармейское белье. Легкий ветер шевелит рубашки, полотенца, портянки.
Я сижу в реке; ноги мои кажутся короткими, уродливыми. Борька лежит на берегу, его широкая мяскстая спина черная, как у негра. Закрыв гимнастеркой от солнца лицо, он спит.
Правее Борьки, у железнодорожного мостика, купаются красноармейцы. Они ныряют, борются, смеются, и блестящие, как стеклянные шарики, брызги воды мечутся над загорелыми телами.
Выхожу на берег; раскаленная галька жжет подошвы.Набираю в реке полную фуражку воды и выливаю на Борьку. Борька вскакивает и гонится за мной.
— Погоди, погоди ты у меня, япошка. Вот догоню, я тебе банок наставлю.
Борька сильней меня, и банки получать от него мне не хочется. С разбегу бросаюсь в воду, веером разлетаются брызги. Задыхаясь от смеха, плыву. Борька настигает. Руки его уже у моих ног. Стоит ему поднатужиться, и он схватит меня за ногу. И тогда я пропал — Борька прижмет меня ко дну.
Я ныряю, поворачиваюсь на спину и уплываю в сторону, глядя на распластавшееся, как большая рыба, Борькино тело. Когда появляюсь на поверхности, Борька стоит на мели, по пояс в воде, и кричит:
— Хватит дурить, слышишь: дежурный по роте зовет. И в самом деле: на берегу, туго перетянутый ремнем, при нагане, стоит Самойлов. Он машет нам рукой и кивает в сторону школы, что против станции, где помещен штаб.
— Одевайтесь, к командиру полка кричат. Живо, в одну секунду чтобы!
Бросаюсь к берегу, Борька плывет за мной.
— В другой раз я тебя напою водицей... Ну, ну, одевайся побыстрей,— торопит он.
Веселость наша сразу исчезает. Мне почему-то не хочется идти в штаб. Туда зря рядовых бойцов не зовут.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77