Но лучше всего, если ты уже никто, как я сейчас. Дети взрослые, один мастеровой всего и копается: ровно столько, чтобы инструмент и машинка не заржавели. Разве против фабрик попрешь? Да и надобно такой уже нет.
— Ах, это все торговые и денежные дела. А вот если человек обманывает тебя, иначе — представляет себя не тем, какой он есть,— говорит Лаас, а сам уже приготовился слушать.
— Да и денежных дел плуты обманывают так же. Приходит клянчить, до того честный и хороший, но только получит свое — и уже дорогу забывает. Человек — удивительное животное. Я тут приглядывался к угрям на рынке: одни такие светло-серые, другие черные, а торговец и объясняет — одна, мол, рыбина с песчаного дна, другая — с глуби взята. Профессора, говорят, выяснили, что угри выводятся где-то в Атлантическом океане и много морей проходят, прежде чем их тут изловят. Если на крючок возьмется с песчаного дна, то она серая, если из глубины поймаешь — она черная,— по лику того места, откуда ты ее изловишь. Так же и с тем диким человеком — где ты его изловишь, такого он и будет цвета. А переместить на другое место — и цвет поменяется. Конечно, эти перемены сказываются не так скоро, старые пятна еще долго сохраняются на нем, да и кто знает, вся ли прежняя краска сходит с него. Профессора, говорят, теперь изучают этого человека: один говорит — старый цвет весь уходит, другой, наоборот, что не уходит. Когда сын мой был студентом, он мне эти дела сказывал. И народу будто тоже рассказывают и картинки показывают, по пять центов за вход. Но то, что человек — существо переменчивое, в это я верю. Какого он вида в материнской утробе: сперва ну просто малек, потом уже будто птица и только спустя четыре месяца принимает немного человеческий облик. И вот нарождается на свет, и проходит еще двадцать лет, когда этот малек полностью человеком становится. Но из него не сделаешь чего захочешь, из негра не выйдет белого, скорее из белого получится негр, на этом свете у каждого дела есть свой порог.
Старик говорит тихо, монотонно, впечатление такое, что ему все равно, слушает его кто или нет, соглашаются с ним или нет. Разговор течет медленно и спокойно, как река, которая хотя и не чистая, но, несмотря на это, в ней может водиться рыба.
— Одно место из Библии запомнилось мне, это история фарисея и мытаря. Первый стучал себя в грудь и оставался праведным, второй же молил, чтобы господь был к нему, бедному грешнику, милостивым. Я уже ни в кого не осмеливаюсь бросить камень. Люди, конечно, бывают разными, но это потому, что разное повсюду дно. И на того, кто бросает камень, я не осмеливаюсь замахнуться, ведь это господь определил ему бросать камни, и пусть он себе бросает эти камни и вершит суд, иначе жизнь на земле остановится. По-моему, лучше всего, когда человек понимает себя и других, тогда и врать о себе надобности не бывает.
Лаас засмотрелся на камышовые метелки, которые одна за другой плывут вниз по реке. Кто знает, из какой излучины доставила их сюда вода. Перекатываются, всплывают, исчезают за новыми излучинами, пока совсем не уходят под воду.
— Может, молодой человек видит — вон там, за рекой,— эту желтую вывеску? Небольшая такая, с выцветшей краской. Но, благодарение господу, большей и не нужно. Жизнь прожита, работа сделана, дети поставлены на ноги, домишко свой, платить за жилье не приходится, если есть охота, колупается в мастерской. Может, молодой человек заглянет к нему?
Они поднимаются, идут рядышком, ведя неторопливый разговор. Заходят в мастерскую. Полка до потолка набита колодками, ножи, молотки, рашпили, две швейные машинки. Но работы, видать, и впрямь немного, потому что всего один рассеянный парень возится с поношенными сапогами. Коль хозяину не представился, то и подмастерью не станет представляться. Хозяин оставляет Лааса сидеть в мастерской, сам идет в заднюю комнату глянуть, как там дела у жены. Лаас заводит разговор с подмастерьем. Сколько получает, какие условия работы.
— Да что там, маловато, конечно,— усмехается рябой мужчина, пожимая узкими плечами.— Жить можно и выпить в субботу дают — а где лучше?
— Семья — женатый?
— Где там жена? Дорогое удовольствие. Бедному человеку приходится снимать комнату — хе-хе-хе,— говорит, улыбаясь, мужчина.
— Для чего это?— взяв со стола длинную загнутую иглу, спрашивает Лаас.
— Этим вдевают нитку в машинки.
Лаас пробует, насколько игла гибкая,— и вдруг раз — она ломается.
И в тот же миг перед Лаасом возникает Наадж, с волос и одежды ее стекает вода.
«Пусти, пусти! — плачет она.— Ты не смеешь останавливать меня».
— Все, конец,— улыбается подмастерье. Но, увидев изменившееся лицо сидящего напротив Лааса, пытается утешить:— Ничего, обзаведемся новой.
Лаас смотрит на мужика. И только в следующий миг соображает, что это всего лишь игла и что с Наадж...
— Сколько это стоит?— спрашивает он, ища кошелек.
— Тут, значит, такая история, в магазинах они не продаются. Приходится самому делать. Добываем подходящую стальную проволоку и потом вытачиваем.— Лаас бросается за проволокой, из головы не выходит Наадж. Приносит подмастерью проволоку — самого мастера не видно. Лаас о нем не спрашивает, да он и не мог бы дольше оставаться тут, его охватило неожиданное беспокойство и странная, все усиливающаяся тоска.
Наадж... Наадж...
И снова он мечется с одного места на другое и не находит покоя до тех пор, пока не отсылает телеграмму:
«Наадж, очень тоскую, беспокоюсь за тебя».
Наадж кипятит, стирает и полощет. Однако белье все равно не обретает снежной белизны, все еще остаются какие-то пятна. Снова кипятит и стирает. Ветер задувает с моря прямо под котел, подвешенный на цепи к толстому сосновому суку, котел немного раскачивается, сухие шишки ярко пылают. Как же так! Вода дождевая, и синьку принесла из лавки. Почему же она не может отстирать белье, неужто она такая беспомощная?
Глаза твои все еще мутные и робкие, уезжая, сказал Лаас.
И тут ей вспоминается его ложь. Глаза Лааса тоже не были ясными, когда он взялся говорить об этом «круге свободных людей».
...Лаас, будто судебный следователь, требует, принуждает, чтобы она, Наадж, во всем ему исповедалась... Почему он это требует? Может, у него у самого на душе что-то такое, в чем он боится кому-то признаться? Ведь Лаас не убивал мужа Мийи... А вдруг... Было бы ужасно, если бы Лаас убил человека... Она, Наадж, не смогла бы жить с таким грузом, ей необходимо было бы обязательно выговориться, чтобы на душе стало легче... Только она бы и убить не смогла тоже, даже из ревности никого не убила бы...
«И до чего я только в мыслях своих дошла?» — вдруг испуганно спрашивает она себя.
Затем какое-то время трет изо всех сил белье, словно хочет выдавить из своих пальцев гнетущие мысли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
— Ах, это все торговые и денежные дела. А вот если человек обманывает тебя, иначе — представляет себя не тем, какой он есть,— говорит Лаас, а сам уже приготовился слушать.
— Да и денежных дел плуты обманывают так же. Приходит клянчить, до того честный и хороший, но только получит свое — и уже дорогу забывает. Человек — удивительное животное. Я тут приглядывался к угрям на рынке: одни такие светло-серые, другие черные, а торговец и объясняет — одна, мол, рыбина с песчаного дна, другая — с глуби взята. Профессора, говорят, выяснили, что угри выводятся где-то в Атлантическом океане и много морей проходят, прежде чем их тут изловят. Если на крючок возьмется с песчаного дна, то она серая, если из глубины поймаешь — она черная,— по лику того места, откуда ты ее изловишь. Так же и с тем диким человеком — где ты его изловишь, такого он и будет цвета. А переместить на другое место — и цвет поменяется. Конечно, эти перемены сказываются не так скоро, старые пятна еще долго сохраняются на нем, да и кто знает, вся ли прежняя краска сходит с него. Профессора, говорят, теперь изучают этого человека: один говорит — старый цвет весь уходит, другой, наоборот, что не уходит. Когда сын мой был студентом, он мне эти дела сказывал. И народу будто тоже рассказывают и картинки показывают, по пять центов за вход. Но то, что человек — существо переменчивое, в это я верю. Какого он вида в материнской утробе: сперва ну просто малек, потом уже будто птица и только спустя четыре месяца принимает немного человеческий облик. И вот нарождается на свет, и проходит еще двадцать лет, когда этот малек полностью человеком становится. Но из него не сделаешь чего захочешь, из негра не выйдет белого, скорее из белого получится негр, на этом свете у каждого дела есть свой порог.
Старик говорит тихо, монотонно, впечатление такое, что ему все равно, слушает его кто или нет, соглашаются с ним или нет. Разговор течет медленно и спокойно, как река, которая хотя и не чистая, но, несмотря на это, в ней может водиться рыба.
— Одно место из Библии запомнилось мне, это история фарисея и мытаря. Первый стучал себя в грудь и оставался праведным, второй же молил, чтобы господь был к нему, бедному грешнику, милостивым. Я уже ни в кого не осмеливаюсь бросить камень. Люди, конечно, бывают разными, но это потому, что разное повсюду дно. И на того, кто бросает камень, я не осмеливаюсь замахнуться, ведь это господь определил ему бросать камни, и пусть он себе бросает эти камни и вершит суд, иначе жизнь на земле остановится. По-моему, лучше всего, когда человек понимает себя и других, тогда и врать о себе надобности не бывает.
Лаас засмотрелся на камышовые метелки, которые одна за другой плывут вниз по реке. Кто знает, из какой излучины доставила их сюда вода. Перекатываются, всплывают, исчезают за новыми излучинами, пока совсем не уходят под воду.
— Может, молодой человек видит — вон там, за рекой,— эту желтую вывеску? Небольшая такая, с выцветшей краской. Но, благодарение господу, большей и не нужно. Жизнь прожита, работа сделана, дети поставлены на ноги, домишко свой, платить за жилье не приходится, если есть охота, колупается в мастерской. Может, молодой человек заглянет к нему?
Они поднимаются, идут рядышком, ведя неторопливый разговор. Заходят в мастерскую. Полка до потолка набита колодками, ножи, молотки, рашпили, две швейные машинки. Но работы, видать, и впрямь немного, потому что всего один рассеянный парень возится с поношенными сапогами. Коль хозяину не представился, то и подмастерью не станет представляться. Хозяин оставляет Лааса сидеть в мастерской, сам идет в заднюю комнату глянуть, как там дела у жены. Лаас заводит разговор с подмастерьем. Сколько получает, какие условия работы.
— Да что там, маловато, конечно,— усмехается рябой мужчина, пожимая узкими плечами.— Жить можно и выпить в субботу дают — а где лучше?
— Семья — женатый?
— Где там жена? Дорогое удовольствие. Бедному человеку приходится снимать комнату — хе-хе-хе,— говорит, улыбаясь, мужчина.
— Для чего это?— взяв со стола длинную загнутую иглу, спрашивает Лаас.
— Этим вдевают нитку в машинки.
Лаас пробует, насколько игла гибкая,— и вдруг раз — она ломается.
И в тот же миг перед Лаасом возникает Наадж, с волос и одежды ее стекает вода.
«Пусти, пусти! — плачет она.— Ты не смеешь останавливать меня».
— Все, конец,— улыбается подмастерье. Но, увидев изменившееся лицо сидящего напротив Лааса, пытается утешить:— Ничего, обзаведемся новой.
Лаас смотрит на мужика. И только в следующий миг соображает, что это всего лишь игла и что с Наадж...
— Сколько это стоит?— спрашивает он, ища кошелек.
— Тут, значит, такая история, в магазинах они не продаются. Приходится самому делать. Добываем подходящую стальную проволоку и потом вытачиваем.— Лаас бросается за проволокой, из головы не выходит Наадж. Приносит подмастерью проволоку — самого мастера не видно. Лаас о нем не спрашивает, да он и не мог бы дольше оставаться тут, его охватило неожиданное беспокойство и странная, все усиливающаяся тоска.
Наадж... Наадж...
И снова он мечется с одного места на другое и не находит покоя до тех пор, пока не отсылает телеграмму:
«Наадж, очень тоскую, беспокоюсь за тебя».
Наадж кипятит, стирает и полощет. Однако белье все равно не обретает снежной белизны, все еще остаются какие-то пятна. Снова кипятит и стирает. Ветер задувает с моря прямо под котел, подвешенный на цепи к толстому сосновому суку, котел немного раскачивается, сухие шишки ярко пылают. Как же так! Вода дождевая, и синьку принесла из лавки. Почему же она не может отстирать белье, неужто она такая беспомощная?
Глаза твои все еще мутные и робкие, уезжая, сказал Лаас.
И тут ей вспоминается его ложь. Глаза Лааса тоже не были ясными, когда он взялся говорить об этом «круге свободных людей».
...Лаас, будто судебный следователь, требует, принуждает, чтобы она, Наадж, во всем ему исповедалась... Почему он это требует? Может, у него у самого на душе что-то такое, в чем он боится кому-то признаться? Ведь Лаас не убивал мужа Мийи... А вдруг... Было бы ужасно, если бы Лаас убил человека... Она, Наадж, не смогла бы жить с таким грузом, ей необходимо было бы обязательно выговориться, чтобы на душе стало легче... Только она бы и убить не смогла тоже, даже из ревности никого не убила бы...
«И до чего я только в мыслях своих дошла?» — вдруг испуганно спрашивает она себя.
Затем какое-то время трет изо всех сил белье, словно хочет выдавить из своих пальцев гнетущие мысли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65