– Теперь посмотрим: у вас есть какая-нибудь чувствительность в левой ноге? А в пальцах левой руки? Довольно хорошая? Хм, хм… Закройте левый глаз. Теперь правый. Не совсем закрывается, да? Голосовые связки тоже задеты. Но с этим вы уже в некоторой степени справились.
– Тяжелая… работа… Но я могу говорить.
– Вы споткнулись на главном: контролируемое дыхание. Основное – заглатывать воздух как лягушка: потом выталкивать его вместе со словами. Сначала это трудно, но у вас правильная мысль. Дальше. Как давно вы можете принимать вертикальное положение?
– Уже… пять… лет…
– А как долго?
– Пять часов.
– Значит, вот как вы сохранили свои ноги от атрофии. Мне нравится ваш дух.
– Встать… или умереть.
– Хорошо! У Диккенса в «Повести о двух городах» старый бродяга выходит из тюрьмы со словами: «Воскрешенный к жизни, я не хочу жить». Это, с точки зрения врача, ужасная вещь. Воля к жизни гораздо важнее лекарств. Теперь посмотрите на эти диаграммы.
Брентону казалось, что, поднимая каждый день тяжелую книгу, он уже делает одно из упражнений, рекомендуемых австрийским доктором, написавшим эту книгу. В ней было множество иллюстраций, показывающих упражнения для реабилитации мускулов, контролирующих пальцы, веки, челюсти.
– Совершенно очевидно, что поврежденные или атрофированные мышцы могут быть частично восстановлены регулярными упражнениями, – пояснил доктор Райсман. – Возьмите балетных артистов или акробатов. Вот что делает даже с нормальными мышцами постоянная тренировка. Вы ведь не хотите стать акробатом; вам нужно только двигаться под тяжестью собственного позвоночника, хотя бы медленно. Фррр!
– Именно так, – с силой выдохнул Брентон, – под тяжестью… собственного… позвоночника.
– Мы будем подниматься по этим лестницам очень медленно, миссис Эдвардс, – говорил Рибурн, останавливаясь на лестничной площадке, как раз на полпути к студии.
Дели заново училась ходить на своих одеревеневших ногах, чувствуя иногда острое покалывание. Она шла, тяжело опираясь на его руку. У нее уже совсем не осталось сил, а они добрались только до первой площадки. Но ничего не попишешь: она сама настояла на этом путешествии.
Дели чувствовала все возрастающий интерес к личности своего хозяина и не могла дождаться, когда же увидит, наконец, его работы и место, где он трудится.
– В доме совсем нет ваших картин. Почему так? – спросила она. – Я внимательно смотрела везде, когда встала, – ни единой.
– Да, вы правы. – Он отвернулся от нее и склонился над перилами, глядя в начало винтовой лестницы. – У меня нет иллюзий на свой счет, вот почему. В моей комнате висят одна или две – те, что я люблю, но и они не такого уровня, чтобы вывешивать их на всеобщее обозрение.
– Значит, вы никогда не выставлялись?
– Выставлялся, когда был моложе. Я состоял тогда в Южноавстралийском обществе художников, и мои творения регулярно вывешивались. Но они меня не удовлетворяли. И теперь я рисую исключительно для своего удовольствия, удовольствия самовыражения. Я думаю, это вообще единственный веский довод в пользу занятий живописью. Хотя, что касается меня, то есть и еще одна причина: желание удержать хоть что-нибудь в ускользающем потоке времени; что-нибудь, имеющее собственный порядок, независимый от некоего хаоса жизни. Поэтому, мне кажется, и существует искусство: из беспорядка и неопределенности оно создает определенные формы и образы. Впрочем, давайте поднимемся и покончим с этим.
Рибурн выглядел подавленным, даже его изогнутые брови, казалось, распрямились, вытянулись в одну линию, веки были опущены, скрывая выражение глаз.
– Да-да, я уже отдохнула.
Опускная дверь на шарнирах была поднята, поток солнечного света лился вниз, на желтоватое дерево лестницы. Они вошли через пол студии, и у Дели от восторга захватило дух. Ее глазам открылся мир с высоты птичьего полета, потому что шестигранные стены на высоте двух футов от пола были сделаны из стекла. На полу лежали два персидских ковра, многоцветие их красок пламенело в солнечном свете. В студии не было ничего, кроме дивана, покрытого бархатом в рубчик, двух старинных уютных кресел, мольберта и заляпанного краской стола с банками кистей и коробками масляных красок.
На мольберте стояла начатая работа – закат над водой, а все стены до пола были плотно увешены морскими пейзажами.
Море в лунном свете, на закате, на рассвете, темное от надвигающейся бури, яркое от солнечного блеска, кипящее белыми гребешками… Кроме моря, здесь были картины с изображением озера и залитых солнцем бухточек, образованных широким устьем Муррея. Больше ничего.
Дели с недоумением смотрела вокруг, не зная, что сказать. Чего же она ожидала? Не этого. Философская портретная живопись, может быть, жанровая живопись с сатирическим подтекстом, – все, что угодно, но только не эта романтическая увлеченность морем, полутонами лунного света и пробуждающихся рассветов. Здесь не было ни одной картины, написанной при ярком, богатом красками дневном свете.
– Ну? – Рибурн смотрел не на нее, а вниз, на озеро.
– Я потрясена, – сказала она наконец. – Это так неожиданно…
Дели ходила вдоль стен, не пропуская ни одной картины, внимательно разглядывая даже незаконченные наброски.
– Я не знала, что вы так любите море. Скажите, это Гулуа-Бич? Песчаные холмы, кустики сухой травы и бесконечный ряд волн, набегающих на берег, все купается в лучах красного солнца, висящего совсем низко над горизонтом.
Рибурн кивнул.
– Забавно, мысленно я видела этот берег почти всю свою жизнь, но всегда видела его холодным, холодным и белым, с голубым накатом морских волн и песчаными холмами, похожими на замерзшую пену.
– Очень похоже! Песок там не белый, но брызги морской пены в ветреные дни поднимаются в воздух и ложатся кучками, как снег, и волны разбиваются с ужасающим грохотом. А это я нарисовал в день большого степного пожара, когда отблески огня ложились на воду с удивительным медным отсветом. Устья Муррея здесь почти не видно, оно теряется в легкой дымке.
Дели с интересом разглядывала то место странного берега, на которое он указал и которое она часто видела в мечтах, – беспредельная даль необитаемого берега, о который вечно бьется Южный океан.
– Вот это мне нравится больше всего, – сказала она, наконец, снова останавливаясь перед маленьким этюдом с изображением волны, взметнувшейся навстречу раннему утреннему свету. Зеленая, прозрачная, увенчанная пеной, теперь она навсегда застыла в воздухе в тот момент, когда ее последний, завершающий напор начал ослабевать.
– Он называется совсем просто: «Волна». Мне несколько раз предлагали его продать, но я отказывался, он мне дорог больше других. Ну, и каков же ваш вердикт?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202
– Тяжелая… работа… Но я могу говорить.
– Вы споткнулись на главном: контролируемое дыхание. Основное – заглатывать воздух как лягушка: потом выталкивать его вместе со словами. Сначала это трудно, но у вас правильная мысль. Дальше. Как давно вы можете принимать вертикальное положение?
– Уже… пять… лет…
– А как долго?
– Пять часов.
– Значит, вот как вы сохранили свои ноги от атрофии. Мне нравится ваш дух.
– Встать… или умереть.
– Хорошо! У Диккенса в «Повести о двух городах» старый бродяга выходит из тюрьмы со словами: «Воскрешенный к жизни, я не хочу жить». Это, с точки зрения врача, ужасная вещь. Воля к жизни гораздо важнее лекарств. Теперь посмотрите на эти диаграммы.
Брентону казалось, что, поднимая каждый день тяжелую книгу, он уже делает одно из упражнений, рекомендуемых австрийским доктором, написавшим эту книгу. В ней было множество иллюстраций, показывающих упражнения для реабилитации мускулов, контролирующих пальцы, веки, челюсти.
– Совершенно очевидно, что поврежденные или атрофированные мышцы могут быть частично восстановлены регулярными упражнениями, – пояснил доктор Райсман. – Возьмите балетных артистов или акробатов. Вот что делает даже с нормальными мышцами постоянная тренировка. Вы ведь не хотите стать акробатом; вам нужно только двигаться под тяжестью собственного позвоночника, хотя бы медленно. Фррр!
– Именно так, – с силой выдохнул Брентон, – под тяжестью… собственного… позвоночника.
– Мы будем подниматься по этим лестницам очень медленно, миссис Эдвардс, – говорил Рибурн, останавливаясь на лестничной площадке, как раз на полпути к студии.
Дели заново училась ходить на своих одеревеневших ногах, чувствуя иногда острое покалывание. Она шла, тяжело опираясь на его руку. У нее уже совсем не осталось сил, а они добрались только до первой площадки. Но ничего не попишешь: она сама настояла на этом путешествии.
Дели чувствовала все возрастающий интерес к личности своего хозяина и не могла дождаться, когда же увидит, наконец, его работы и место, где он трудится.
– В доме совсем нет ваших картин. Почему так? – спросила она. – Я внимательно смотрела везде, когда встала, – ни единой.
– Да, вы правы. – Он отвернулся от нее и склонился над перилами, глядя в начало винтовой лестницы. – У меня нет иллюзий на свой счет, вот почему. В моей комнате висят одна или две – те, что я люблю, но и они не такого уровня, чтобы вывешивать их на всеобщее обозрение.
– Значит, вы никогда не выставлялись?
– Выставлялся, когда был моложе. Я состоял тогда в Южноавстралийском обществе художников, и мои творения регулярно вывешивались. Но они меня не удовлетворяли. И теперь я рисую исключительно для своего удовольствия, удовольствия самовыражения. Я думаю, это вообще единственный веский довод в пользу занятий живописью. Хотя, что касается меня, то есть и еще одна причина: желание удержать хоть что-нибудь в ускользающем потоке времени; что-нибудь, имеющее собственный порядок, независимый от некоего хаоса жизни. Поэтому, мне кажется, и существует искусство: из беспорядка и неопределенности оно создает определенные формы и образы. Впрочем, давайте поднимемся и покончим с этим.
Рибурн выглядел подавленным, даже его изогнутые брови, казалось, распрямились, вытянулись в одну линию, веки были опущены, скрывая выражение глаз.
– Да-да, я уже отдохнула.
Опускная дверь на шарнирах была поднята, поток солнечного света лился вниз, на желтоватое дерево лестницы. Они вошли через пол студии, и у Дели от восторга захватило дух. Ее глазам открылся мир с высоты птичьего полета, потому что шестигранные стены на высоте двух футов от пола были сделаны из стекла. На полу лежали два персидских ковра, многоцветие их красок пламенело в солнечном свете. В студии не было ничего, кроме дивана, покрытого бархатом в рубчик, двух старинных уютных кресел, мольберта и заляпанного краской стола с банками кистей и коробками масляных красок.
На мольберте стояла начатая работа – закат над водой, а все стены до пола были плотно увешены морскими пейзажами.
Море в лунном свете, на закате, на рассвете, темное от надвигающейся бури, яркое от солнечного блеска, кипящее белыми гребешками… Кроме моря, здесь были картины с изображением озера и залитых солнцем бухточек, образованных широким устьем Муррея. Больше ничего.
Дели с недоумением смотрела вокруг, не зная, что сказать. Чего же она ожидала? Не этого. Философская портретная живопись, может быть, жанровая живопись с сатирическим подтекстом, – все, что угодно, но только не эта романтическая увлеченность морем, полутонами лунного света и пробуждающихся рассветов. Здесь не было ни одной картины, написанной при ярком, богатом красками дневном свете.
– Ну? – Рибурн смотрел не на нее, а вниз, на озеро.
– Я потрясена, – сказала она наконец. – Это так неожиданно…
Дели ходила вдоль стен, не пропуская ни одной картины, внимательно разглядывая даже незаконченные наброски.
– Я не знала, что вы так любите море. Скажите, это Гулуа-Бич? Песчаные холмы, кустики сухой травы и бесконечный ряд волн, набегающих на берег, все купается в лучах красного солнца, висящего совсем низко над горизонтом.
Рибурн кивнул.
– Забавно, мысленно я видела этот берег почти всю свою жизнь, но всегда видела его холодным, холодным и белым, с голубым накатом морских волн и песчаными холмами, похожими на замерзшую пену.
– Очень похоже! Песок там не белый, но брызги морской пены в ветреные дни поднимаются в воздух и ложатся кучками, как снег, и волны разбиваются с ужасающим грохотом. А это я нарисовал в день большого степного пожара, когда отблески огня ложились на воду с удивительным медным отсветом. Устья Муррея здесь почти не видно, оно теряется в легкой дымке.
Дели с интересом разглядывала то место странного берега, на которое он указал и которое она часто видела в мечтах, – беспредельная даль необитаемого берега, о который вечно бьется Южный океан.
– Вот это мне нравится больше всего, – сказала она, наконец, снова останавливаясь перед маленьким этюдом с изображением волны, взметнувшейся навстречу раннему утреннему свету. Зеленая, прозрачная, увенчанная пеной, теперь она навсегда застыла в воздухе в тот момент, когда ее последний, завершающий напор начал ослабевать.
– Он называется совсем просто: «Волна». Мне несколько раз предлагали его продать, но я отказывался, он мне дорог больше других. Ну, и каков же ваш вердикт?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202