— Я как-то хлебный поезд отправлял. Кулаки железнодорожный мост через речку взорвали, а у меня в отряде двадцать бойцов. Как мост восстановишь? Вокруг в деревнях живут одни татары, вот я и собрал в мечети всех мулл. Глубокочтимые, говорю, вы верные ученики Магомета и знатоки корана. А известны ли вам последние слова пророка, сказанные перед смертью?
«Как мы станем править народом, если ты уйдешь от нас?» — спросили его ученики.
«Создайте совет и через совет управляйте», — ответил пророк.
Вижу, кивают башками муллы. Глубокочтимые, говорю, пришло время, и по всей России возникли Советы, о которых говорил Магомет. Скажите народу, что надо помочь Совету и его защитникам. Пусть правоверные отремонтируют мост…
— Но это же демагогия! — воскликнул Лутошкин.
— А что такое демагогия? — повернулся к нему Чевырев.
Игнатий Парфенович находился в блаженном состоянии духа: командиры то и дело обращались к нему за разъяснениями, призывали в свидетели своих споров: общее внимание льстило старому горбуну. Сейчас Лутошкин удивлялся не невежеству Чевырева, а его откровенному признанию в невежестве.
— Я ведь бездонный дурак, — с обезоруживающей улыбкой продолжал Чевырев. — Совершенно ничего не знаю. Вот слышал слово — философия. Для чего такое слово? Какой в нем смысл, поставь к стенке — не отвечу.
— Философия — наука о познании мира, в котором мы живем, и о познании самих себя как живущих, — весело объяснил Игнатий Парфенович. — Вопросами познания мира и человека занимается философия, но, по-моему, она никогда не разрешит их.
— Философы только тем и занимались, что объясняли мир, а мир надо переделать, — ввязался в разговор Азин. — Так говорил Карл Маркс.
— Маркс требовал от философов действия, я же хочу, чтобы они размышляли.
— Бессильные и безвольные личности не переделают мира. Воля без решимости хуже бессилья, — сказал Азин.
— Согласен, бессилье приводит к отчаянию, но и отчаянье иногда порождает силу, — не отступал Лутошкин. — Но это уже безумство храброго отчаяния.
— Безумство храбрых — вот мудрость жизни! — патетически произнес Азин.
— Неправда! — отрезал Лутошкин. — Безумство даже самых храбрых не было и не будет мудростью жизни. — Лутошкин вышел из-за стола, оперся спиной на вагонную стенку. — Вы, юные мои люди, верите в каждую красивую фразу. А вам следует знать: абсолютной и обязательной правды для всех нет! Каждый сочиняет свою правду. Есть господь бог — это правда поповская. Нет бога — ваша правда. Боги — всего лишь выдуманные попами идолы для обмана верующих, говорите вы. Хорошо! Пусть так! А сами вы, как и верующие, поклоняетесь идее коммунистического общества. Думать не хотите нужно ли людям общее счастье. А счастье не дается насильно. Счастье — это желанье иметь то, чего нет, но человеческие желания бесконечны. Полное удовлетворение всех желаний — погибель для человека. Впрочем, стремиться к всеобщему счастью все равно что подниматься в небо по солнечному лучу. Удивительно хорошо, должно быть, но совершенно невозможно…
— Я не зря вам советовал податься к белым, — сердито перебил горбуна Северихин. — Теперь в самый раз перекинуться к ним, — мрачно добавил он, отставляя стакан. — Мы еще можем, усмехаясь, выслушивать ваши рассуждения, а потолкуйте-ка с красноармейцами. Скажите-ка им, что к счастью стремиться глупо. Не знаю, что тогда спасет вашу душу, Игнатий Парфенович.
— Почему вы в каждом моем слове ищете враждебность? Почему отказываете мне в праве на самостоятельную мысль? Это очень опасно лишать права на мысль, — защищался Игнатий Парфенович.
Азин, досадливо закусив нижнюю губу, поглядывал на Лутошкина, на Северихина: было неприятно, что Северихин задирает Игнатия Парфеновича. Шпагин сидел с непроницаемым видом, Дериглазов скручивал цигарку, Чевырев улыбался. Стен смотрел в потолок, сразу утратив интерес к спору. Лишь Шурмин, с восемнадцатилетней жадностью ко всему интересному, шумно вздыхал.
— Хорошо иметь знания! Грамотный любого тюху-матюху на лопатки положит. А какой из меня командир, ежили я трех классов церковноприходской не кончил? Я, что такое траектория, не понимаю. Мне толкуют — пуля летит по траектории, а я только ушами хлопаю, — снова заговорил Чевырев.
— Ты сорок суток отбивался от ижевцев, а ведь их силы десятикратно превосходили твои, — заметил Азин.
— Так это же до первого умного генерала. А разве ты не прочь поучиться? И у тебя, думаю, военные знания не ахти?
Азин хотел признаться, что и он — военно необразованный, но мелкий бес тщеславия удержал его. И он вдохновенно соврал:
— Я Елисаветградское училище окончил. Как-никак, а капитан царской армии. — Почему он назвал Елисаветградское училище, для чего присвоил чин капитана, Азин не мог бы объяснить и самому себе. Просто взбрело на ум, к тому же хотелось увидеть, как среагирует на его хвастовство Чевырев.
…Азин еще не выбрался из короткого сна, но сентябрьское утро с бесконечными заботами уже проникало в ум. В дверях купе появился Стен, завертел головой, не зная, будить — не будить командира.
— Ну, что тебе? — сонно спросил Азин.
— Проситель какой-то. Старик-татарин.
— Что надо татарину?
— Подай ему командира — и только.
— Ну позови его.
Тотчас же в дверь протиснулся татарин в изодранном бешмете, настороженно остановился у двери.
— С чем пожаловал, старина?
Татарин снял засаленную тюбетейку, обтер ею лысину и быстро-быстро заговорил, мешая татарские слова с русскими:
— И чево я теперь стану делать? Избу мою чисто-начисто сдуло. Детишки без хлеба, баба померла, да успокоит Аллах ее душу. Куда мне теперь деваться, скажи? Нет, ты скажи?
— Постой, я ничего не понимаю…
— Ты Агрыз брал? Брал. Вот твоя пушка начисто сдула мою избу…
— Ничего не попишешь, отец, война…
— Война войной, а где мне жить, скажи? Почему так: белый ходил сарай сгорел, красный пришел — изба горит? Баба помирай и внуки, по-твоему, помирай? А мне сапсем помирать надо? Бедному человеку не стало житья! А почему, скажи? — старик сцепил на рваном бешмете скрученные, как вишневые сучья, пальцы.
Азин вышел на перрон, где испуганно топтались босые, со стеариновыми личиками ребятишки. Дети бросились к татарину, он прикрыл их черные головки мокрыми полами бешмета.
— Вот они, внучата. Сапсем мал-мала, ашать хотят, спать хотят, чево делать буду?
— Забери ребят. Стен! И разыщи мне Игнатия Парфеновича, — сердито приказал Азин.
Татарин привел его на свое пепелище. Лишь стайка обгорелых черемух да печная труба напоминали о гнезде старика. Азин отшвырнул ногой головешку, тронул голый черемуховый ствол: с головы до ног обдало водяной пылью. Расстроенный, он вернулся в штабной вагон, но на пороге салона удивленно остановился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191
«Как мы станем править народом, если ты уйдешь от нас?» — спросили его ученики.
«Создайте совет и через совет управляйте», — ответил пророк.
Вижу, кивают башками муллы. Глубокочтимые, говорю, пришло время, и по всей России возникли Советы, о которых говорил Магомет. Скажите народу, что надо помочь Совету и его защитникам. Пусть правоверные отремонтируют мост…
— Но это же демагогия! — воскликнул Лутошкин.
— А что такое демагогия? — повернулся к нему Чевырев.
Игнатий Парфенович находился в блаженном состоянии духа: командиры то и дело обращались к нему за разъяснениями, призывали в свидетели своих споров: общее внимание льстило старому горбуну. Сейчас Лутошкин удивлялся не невежеству Чевырева, а его откровенному признанию в невежестве.
— Я ведь бездонный дурак, — с обезоруживающей улыбкой продолжал Чевырев. — Совершенно ничего не знаю. Вот слышал слово — философия. Для чего такое слово? Какой в нем смысл, поставь к стенке — не отвечу.
— Философия — наука о познании мира, в котором мы живем, и о познании самих себя как живущих, — весело объяснил Игнатий Парфенович. — Вопросами познания мира и человека занимается философия, но, по-моему, она никогда не разрешит их.
— Философы только тем и занимались, что объясняли мир, а мир надо переделать, — ввязался в разговор Азин. — Так говорил Карл Маркс.
— Маркс требовал от философов действия, я же хочу, чтобы они размышляли.
— Бессильные и безвольные личности не переделают мира. Воля без решимости хуже бессилья, — сказал Азин.
— Согласен, бессилье приводит к отчаянию, но и отчаянье иногда порождает силу, — не отступал Лутошкин. — Но это уже безумство храброго отчаяния.
— Безумство храбрых — вот мудрость жизни! — патетически произнес Азин.
— Неправда! — отрезал Лутошкин. — Безумство даже самых храбрых не было и не будет мудростью жизни. — Лутошкин вышел из-за стола, оперся спиной на вагонную стенку. — Вы, юные мои люди, верите в каждую красивую фразу. А вам следует знать: абсолютной и обязательной правды для всех нет! Каждый сочиняет свою правду. Есть господь бог — это правда поповская. Нет бога — ваша правда. Боги — всего лишь выдуманные попами идолы для обмана верующих, говорите вы. Хорошо! Пусть так! А сами вы, как и верующие, поклоняетесь идее коммунистического общества. Думать не хотите нужно ли людям общее счастье. А счастье не дается насильно. Счастье — это желанье иметь то, чего нет, но человеческие желания бесконечны. Полное удовлетворение всех желаний — погибель для человека. Впрочем, стремиться к всеобщему счастью все равно что подниматься в небо по солнечному лучу. Удивительно хорошо, должно быть, но совершенно невозможно…
— Я не зря вам советовал податься к белым, — сердито перебил горбуна Северихин. — Теперь в самый раз перекинуться к ним, — мрачно добавил он, отставляя стакан. — Мы еще можем, усмехаясь, выслушивать ваши рассуждения, а потолкуйте-ка с красноармейцами. Скажите-ка им, что к счастью стремиться глупо. Не знаю, что тогда спасет вашу душу, Игнатий Парфенович.
— Почему вы в каждом моем слове ищете враждебность? Почему отказываете мне в праве на самостоятельную мысль? Это очень опасно лишать права на мысль, — защищался Игнатий Парфенович.
Азин, досадливо закусив нижнюю губу, поглядывал на Лутошкина, на Северихина: было неприятно, что Северихин задирает Игнатия Парфеновича. Шпагин сидел с непроницаемым видом, Дериглазов скручивал цигарку, Чевырев улыбался. Стен смотрел в потолок, сразу утратив интерес к спору. Лишь Шурмин, с восемнадцатилетней жадностью ко всему интересному, шумно вздыхал.
— Хорошо иметь знания! Грамотный любого тюху-матюху на лопатки положит. А какой из меня командир, ежили я трех классов церковноприходской не кончил? Я, что такое траектория, не понимаю. Мне толкуют — пуля летит по траектории, а я только ушами хлопаю, — снова заговорил Чевырев.
— Ты сорок суток отбивался от ижевцев, а ведь их силы десятикратно превосходили твои, — заметил Азин.
— Так это же до первого умного генерала. А разве ты не прочь поучиться? И у тебя, думаю, военные знания не ахти?
Азин хотел признаться, что и он — военно необразованный, но мелкий бес тщеславия удержал его. И он вдохновенно соврал:
— Я Елисаветградское училище окончил. Как-никак, а капитан царской армии. — Почему он назвал Елисаветградское училище, для чего присвоил чин капитана, Азин не мог бы объяснить и самому себе. Просто взбрело на ум, к тому же хотелось увидеть, как среагирует на его хвастовство Чевырев.
…Азин еще не выбрался из короткого сна, но сентябрьское утро с бесконечными заботами уже проникало в ум. В дверях купе появился Стен, завертел головой, не зная, будить — не будить командира.
— Ну, что тебе? — сонно спросил Азин.
— Проситель какой-то. Старик-татарин.
— Что надо татарину?
— Подай ему командира — и только.
— Ну позови его.
Тотчас же в дверь протиснулся татарин в изодранном бешмете, настороженно остановился у двери.
— С чем пожаловал, старина?
Татарин снял засаленную тюбетейку, обтер ею лысину и быстро-быстро заговорил, мешая татарские слова с русскими:
— И чево я теперь стану делать? Избу мою чисто-начисто сдуло. Детишки без хлеба, баба померла, да успокоит Аллах ее душу. Куда мне теперь деваться, скажи? Нет, ты скажи?
— Постой, я ничего не понимаю…
— Ты Агрыз брал? Брал. Вот твоя пушка начисто сдула мою избу…
— Ничего не попишешь, отец, война…
— Война войной, а где мне жить, скажи? Почему так: белый ходил сарай сгорел, красный пришел — изба горит? Баба помирай и внуки, по-твоему, помирай? А мне сапсем помирать надо? Бедному человеку не стало житья! А почему, скажи? — старик сцепил на рваном бешмете скрученные, как вишневые сучья, пальцы.
Азин вышел на перрон, где испуганно топтались босые, со стеариновыми личиками ребятишки. Дети бросились к татарину, он прикрыл их черные головки мокрыми полами бешмета.
— Вот они, внучата. Сапсем мал-мала, ашать хотят, спать хотят, чево делать буду?
— Забери ребят. Стен! И разыщи мне Игнатия Парфеновича, — сердито приказал Азин.
Татарин привел его на свое пепелище. Лишь стайка обгорелых черемух да печная труба напоминали о гнезде старика. Азин отшвырнул ногой головешку, тронул голый черемуховый ствол: с головы до ног обдало водяной пылью. Расстроенный, он вернулся в штабной вагон, но на пороге салона удивленно остановился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191