Говорить о войне самые высокие, самые святые слова. Военные термины нужно впустить в нашу речь: фронт, штурм, атака, битва пусть звучат с утра до ночи. Хвалить героев, срамить трусов — обязанность всех, а за героями дело не станет: я герой, ты герой, он герой. В прошлом году я под Симбирском эскадроном командовал. Стою в засаде со своими кавалеристами, вижу — офицеры! Враз прикинул тактический рисунок боя. Конь у меня гнедой масти, на мне черная куртка, все бойцы меня знают. Вперед — на офицерские сабли! Скачу — вихрь, лечу — вихрь, бойцы за мной — и паш-ли, паш-ли, паш-ли!.. Проскочил сквозь противника, повернул коня — и бац налево, бац направо, по офицерам, по офицерам! Один, второй, третий — наповал! Офицеры руки вверх — и все! Точка! Конец! Игнатий Парфенович моему рассказу не верит? Не веришь, да?
— Больно пахнет Козьмой Крючковым, что по шесть немцев на пику вздевал.
— Правда всегда неправдоподобна. — Саблин вынул из кармана вересковую трубку. — Я, Игнатий Парфенович, презираю надклассовую правду…
Саблин вообще презирал всех, никого не любил, не ценил, не уважал. Революция стала для него широким, удобным мостом к карьере. Каким-то особым чувством ловца удачи он догадался: пришло подходящее время. Без колебаний убирал он со своего пути препоны и соперников. Жестокость он считал совершенно необходимой в борьбе за свое место в строительстве новой России.
Пока красноармейцы, командиры, комиссары сражались, Саблин что-то комбинировал, сталкивая лбами своих противников. Со всеми он разговаривал медленно, раздумчиво, оттого всякая ерунда приобретала сумеречную многозначительность. Товарищам по работе казалось, что Саблин делает какие-то необыкновенные дела, исполняет неслыханно трудную миссию. Грозный взлет народа на гребень революции дал ему призрачную возможность казаться выше собственного роста. Бывают такие минуты, когда честолюбцы видят себя как бы со стороны. Кажется им тогда, что все им позволено, что солнце светит только для них, люди на земле существуют лишь для того, чтобы оттенять их особенную жизнь.
В этот вечер Саблин чувствовал себя на вершине жизни. Он стоял, опершись о дверь каюты, держа стопку на отлете, и говорил с многозначительными паузами:
— Политика — моя судьба. Все — в политике, ничего без нее. Есть люди, меряющие исторический процесс метром личной судьбы, — я не принадлежу к ним. Не признаю личной драмы, когда разыгрывается мировая трагедия. Кстати, Парфеныч, что ты думаешь о сильных личностях, когда-то сжимавших в своих руках целые континенты?
— То, что я думаю о них, — непристойно, но только с их точки зрения. Доискиваться до смысла их деятельности — значит совершать измену, опять же с ихней точки…
— К сожалению, в мире вывелись сильные личности. Нельзя же принимать за них Бориса Савинкова или Александра Колчака. Первого я не признаю из-за его мнимой значительности, другого — из-за явной незначительности его. С подмостков жизни сошли центурионы Рима, грубые рыцари средневековья. Героизм средневековых завоевателей сменился вежливостью паркетных шаркунов, — жирным смешком зашелся Саблин.
Спорить со следователем было небезопасно. Игнатий Парфенович давно усвоил себе простую истину: только умный и благородный человек не злоупотребляет властью.
— Можно доказывать все, что угодно, но доказывать надо талантливо. Вдохновенный оратор ведет за собой толпу и может двинуть массы на штурм дворцов, может переманить к себе противника. Может натворить такое, что запомнится на веки вечные, — продолжал Саблин.
Игнатий Парфенович смотрел в окно: вечерний блеск деревьев, движущихся оконных стекол, белых пароходных стен приобрел силу и свежесть и очаровывал душу.
Саблин и Дериглазов в куртках из черного и желтого хрома взмахивали руками, повертывали из стороны в сторону головы, оглушали друг друга словами, хлесткими как оплеухи.
— Люблю молодость, уважаю ее порывы! — восклицал Саблин. — Еще юношей я избрал девиз — нарушайте, нарушайте, нарушайте тишину стоячих вод! Революция погибнет, если бурный поток ее превратится в омут. Только одна юность способна на благородство, а благородные поступки так же редки, как и великие творения искусства. Это странно, но не парадоксально. Разве не парадокс, что жертвы иногда влюблены в своих палачей, а люди принимают тупых идолов за античных богов?
Игнатий Парфенович смотрел исподлобья на Саблина, он иногда впадал в раздражение и тогда изменялся на глазах: печальный взгляд его становился угрюмым, лицо темнело.
— Боги? Цари? Идолы? Все они умирают, часто не оставляя даже следов на страницах истории. А если и оставляют, то следы преступлений… Ты говоришь о прошлом, я думаю о будущем. О новых исторических временах. Новую русскую историю надо начинать с нуля, в этом я совершенно убежден, и ее будут творить настоящие люди.
— Кого вы разумеете под настоящими людьми? Коммунистов? — спросил Игнатий Парфенович.
— Хороший коммунист тот, кто готов умереть за свои идеалы, хороший монархист — это мертвый монархист, — ответил Саблин.
— И больше никаких оттенков?
— Если для дела пролетариата нужен негодяй, он уже хороший человек.
— В борьбе за народное счастье негодяи не могут быть помощниками. Они вызовут ненависть людей.
— Пусть ненавидят, лишь бы боялись.
— Вы знаете, чьи слова повторяете? Ведь это Калигула сказал.
— Мудрые слова, возьму их на вооружение.
Игнатий Парфенович подумал: «Саблин не только паскудник, он провокатор из принципа. Он умеет казаться, а не быть. Это и просто, и очень трудно — казаться не тем, кто ты есть. Ты не большевик — кажись им, ты не патриот — кажись им! Липовым патриотам всегда уютно среди таких идейных фанатиков, как Азин, как Пылаев. Саблины и клевещут искренне, и обманывают правдиво, с непостижимой ловкостью выдавая себя за бдительных, разящих, громящих. У таких, как Саблин, запросто станешь контрреволюционером. Эти труженики лжи неправдой оправдают любую несправедливость. Они только тем и заняты, что разжигают низменные страсти. Но откуда у Саблиных всегда возвышенный вид, словно они несут людям какие-то неслыханные откровения?»
— Здесь очень жарко, паш-ли на палубу, — встал Саблин.
Они выбрались из каюты. Караван судов приближался к камскому устью, река все расширялась, уже виднелся высокий меловой берег Волги. Вода приглушенно мерцала, разламываясь на гибкие пласты под пароходными колесами.
Облокотившись на перила, Ева любовалась Камой, ветерок раздувал полотняное платье, обнажая стройные ноги.
Саблин, ценивший в женщинах, как в лошадях, только стать, поступь, темперамент, покачиваясь, направился к Еве.
— Ух ты! Люблю! Особенно красотку нагую. Нагая красотка вооружена до зубов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191
— Больно пахнет Козьмой Крючковым, что по шесть немцев на пику вздевал.
— Правда всегда неправдоподобна. — Саблин вынул из кармана вересковую трубку. — Я, Игнатий Парфенович, презираю надклассовую правду…
Саблин вообще презирал всех, никого не любил, не ценил, не уважал. Революция стала для него широким, удобным мостом к карьере. Каким-то особым чувством ловца удачи он догадался: пришло подходящее время. Без колебаний убирал он со своего пути препоны и соперников. Жестокость он считал совершенно необходимой в борьбе за свое место в строительстве новой России.
Пока красноармейцы, командиры, комиссары сражались, Саблин что-то комбинировал, сталкивая лбами своих противников. Со всеми он разговаривал медленно, раздумчиво, оттого всякая ерунда приобретала сумеречную многозначительность. Товарищам по работе казалось, что Саблин делает какие-то необыкновенные дела, исполняет неслыханно трудную миссию. Грозный взлет народа на гребень революции дал ему призрачную возможность казаться выше собственного роста. Бывают такие минуты, когда честолюбцы видят себя как бы со стороны. Кажется им тогда, что все им позволено, что солнце светит только для них, люди на земле существуют лишь для того, чтобы оттенять их особенную жизнь.
В этот вечер Саблин чувствовал себя на вершине жизни. Он стоял, опершись о дверь каюты, держа стопку на отлете, и говорил с многозначительными паузами:
— Политика — моя судьба. Все — в политике, ничего без нее. Есть люди, меряющие исторический процесс метром личной судьбы, — я не принадлежу к ним. Не признаю личной драмы, когда разыгрывается мировая трагедия. Кстати, Парфеныч, что ты думаешь о сильных личностях, когда-то сжимавших в своих руках целые континенты?
— То, что я думаю о них, — непристойно, но только с их точки зрения. Доискиваться до смысла их деятельности — значит совершать измену, опять же с ихней точки…
— К сожалению, в мире вывелись сильные личности. Нельзя же принимать за них Бориса Савинкова или Александра Колчака. Первого я не признаю из-за его мнимой значительности, другого — из-за явной незначительности его. С подмостков жизни сошли центурионы Рима, грубые рыцари средневековья. Героизм средневековых завоевателей сменился вежливостью паркетных шаркунов, — жирным смешком зашелся Саблин.
Спорить со следователем было небезопасно. Игнатий Парфенович давно усвоил себе простую истину: только умный и благородный человек не злоупотребляет властью.
— Можно доказывать все, что угодно, но доказывать надо талантливо. Вдохновенный оратор ведет за собой толпу и может двинуть массы на штурм дворцов, может переманить к себе противника. Может натворить такое, что запомнится на веки вечные, — продолжал Саблин.
Игнатий Парфенович смотрел в окно: вечерний блеск деревьев, движущихся оконных стекол, белых пароходных стен приобрел силу и свежесть и очаровывал душу.
Саблин и Дериглазов в куртках из черного и желтого хрома взмахивали руками, повертывали из стороны в сторону головы, оглушали друг друга словами, хлесткими как оплеухи.
— Люблю молодость, уважаю ее порывы! — восклицал Саблин. — Еще юношей я избрал девиз — нарушайте, нарушайте, нарушайте тишину стоячих вод! Революция погибнет, если бурный поток ее превратится в омут. Только одна юность способна на благородство, а благородные поступки так же редки, как и великие творения искусства. Это странно, но не парадоксально. Разве не парадокс, что жертвы иногда влюблены в своих палачей, а люди принимают тупых идолов за античных богов?
Игнатий Парфенович смотрел исподлобья на Саблина, он иногда впадал в раздражение и тогда изменялся на глазах: печальный взгляд его становился угрюмым, лицо темнело.
— Боги? Цари? Идолы? Все они умирают, часто не оставляя даже следов на страницах истории. А если и оставляют, то следы преступлений… Ты говоришь о прошлом, я думаю о будущем. О новых исторических временах. Новую русскую историю надо начинать с нуля, в этом я совершенно убежден, и ее будут творить настоящие люди.
— Кого вы разумеете под настоящими людьми? Коммунистов? — спросил Игнатий Парфенович.
— Хороший коммунист тот, кто готов умереть за свои идеалы, хороший монархист — это мертвый монархист, — ответил Саблин.
— И больше никаких оттенков?
— Если для дела пролетариата нужен негодяй, он уже хороший человек.
— В борьбе за народное счастье негодяи не могут быть помощниками. Они вызовут ненависть людей.
— Пусть ненавидят, лишь бы боялись.
— Вы знаете, чьи слова повторяете? Ведь это Калигула сказал.
— Мудрые слова, возьму их на вооружение.
Игнатий Парфенович подумал: «Саблин не только паскудник, он провокатор из принципа. Он умеет казаться, а не быть. Это и просто, и очень трудно — казаться не тем, кто ты есть. Ты не большевик — кажись им, ты не патриот — кажись им! Липовым патриотам всегда уютно среди таких идейных фанатиков, как Азин, как Пылаев. Саблины и клевещут искренне, и обманывают правдиво, с непостижимой ловкостью выдавая себя за бдительных, разящих, громящих. У таких, как Саблин, запросто станешь контрреволюционером. Эти труженики лжи неправдой оправдают любую несправедливость. Они только тем и заняты, что разжигают низменные страсти. Но откуда у Саблиных всегда возвышенный вид, словно они несут людям какие-то неслыханные откровения?»
— Здесь очень жарко, паш-ли на палубу, — встал Саблин.
Они выбрались из каюты. Караван судов приближался к камскому устью, река все расширялась, уже виднелся высокий меловой берег Волги. Вода приглушенно мерцала, разламываясь на гибкие пласты под пароходными колесами.
Облокотившись на перила, Ева любовалась Камой, ветерок раздувал полотняное платье, обнажая стройные ноги.
Саблин, ценивший в женщинах, как в лошадях, только стать, поступь, темперамент, покачиваясь, направился к Еве.
— Ух ты! Люблю! Особенно красотку нагую. Нагая красотка вооружена до зубов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191