Потом через голубое Семиречье, мимо Верного, Пишпека, через горные перевалы Тянь-Шаня, минуя древний город Алиуэ-Ату, на Ташкент, на Самарканд. А на пути красные партизаны, басмачи, незамиренные еще с прошлого века кокандцы.
На улицах Омска толпились коляски, тарантасы, телеги, американские автомобили, в потоке экипажей и машин с равнодушным величием шагали верблюды.
Долгушин слышал чешскую, английскую, французскую, польскую речь, видел иностранцев, высокомерных, словно русские аристократы. Шли женщины под розовыми и синими зонтиками, мужчины в полосатых костюмах, шляпах из панамской соломки.
Его охватила злоба к этой фланирующей массе праздного люда. Эти сытые, хорошо одетые господа каждую минуту могут сорваться на безоглядный бег. Побегут, как только почувствуют колеблющуюся почву под ногами адмирала.
Долгушин дошел до кабака «Летучая мышь», двери оказались заперты амбарным замком. Это уже было неожиданностью.
— Добрый вечер, ротмистр. — Георгий Маслов, чуть-чуть навеселе, подошел к Долгушину. За ним появился Антон Сорокин.
— Здравствуй, друг! — обрадовался поэту Долгушин. — Почему закрыт кабачок?
— Ресторатор укатил во Владивосток. Скоро все навозники окажутся в Тихом океане, — сказал Сорокин.
— Шли в кабачок попить винца, поболтать о том о сем — и вот сюрпризец, — сказал сожалеюще Маслов.
— Я тоже хотел скоротать время до отхода поезда. Увы! — развел руками Долгушин.
— Идемте ко мне. Есть у меня бутылка спирта, — предложил Маслов.
Он жил в узкой, продолговатой, как гроб, комнате. Деревянная кровать прикрыта рыжим одеялом из верблюжьей шерсти, единственное окошко газеткой «Заря», в которой Маслов сотрудничал. На подоконнике валялись писчая бумага, селедка, черствые корки, номер литературно-художественного журнала «Сибирские рассветы». В углу стоял высокий зеленый сундук.
Сорокин постучал кулаком по его крышке.
— Отличное сооружение! Хорош и как двуспальная кровать, и как стол, и как гроб. — Он присел на сундук.
Маслов поспешно сунул Сорокину стул.
— В этом саркофаге сокровища, из почтения к ним я не сажусь на сундук.
Маслов поставил на стол сервиз из розового фарфора, вылил в чайник спирт, положил на газету хлеб и селедку. Чайник, чашечки, блюдца были разрисованы японскими неприличного содержания сценками.
— Нехорошо. Похабно, — скривился Долгушин.
— Искусство неприличным не бывает, — отрезал Сорокин, глядя на ротмистра глубокими, черными, словно лесные омуты, глазами. Прикрытые стекляшками пенсне, они казались отчужденными.
— Тогда порнография что такое?
— Порнография не искусство. Ваш брат военный умеет только гробить красоту и искусство.
— Не всякий военный — дурак и солдафон, — решил не обижаться Долгушин.
— Всякий! Люди, избравшие войну профессией, не могут понимать искусство. Иначе трудно убивать человека и его мыслящую душу, — яростно возразил Сорокин.
— Люблю принимать алкоголь из произведений искусства, — пошутил Маслов. — А на мой сервиз глаз не таращите, за него негоциант Злокозов давал тридцать тысяч царскими.
— Злокозову надобно искусство, как жеребцу подтяжки. Я сибирских разбойников знаю, по-родственному с ними знаком. Мой дед лошадиный косяк в одиннадцать тысяч голов имел, — сказал Сорокин.
— Выпьем, друзья! Питие определяет бытие, — переделал известную фразу Маслов.
— Ненавижу все же вояк, — вернулся к прежней теме Сорокин. — Если бы моя ненависть была реальной силой…
— В жизни, Антон, должно быть и прощенье, — с постной усмешкой заметил Маслов.
— Это кого же прощать-то? Убийц, палачей, тюремщиков?
— Надо же защищать Россию от врагов внешних и внутренних, — насупился Долгушин. — Нация обязана обороняться.
— А я, знаете, не принадлежу к литературным мародерам, что рисуют войну как праздник сердца. Раз, один лишь раз я написал книжку о войне «Хохот желтого дьявола…» и разослал императору германскому, микадо японскому, королю сиамскому и прочая, прочая.
— О чем же вы писали? — заинтересовался Долгушин.
— О запрещении войны как преступного деяния.
— Вам, конечно, не ответили.
— Нет, почему же? Откликнулся король Сиама. Извинялся, что не может прочесть моей книги по незнанию языка русского.
— Это же донкихотство, господин Сорокин.
— Почитаю за честь называться Дон Кихотом Сибирским, — просиял стеклышками пенсне Сорокин. — Только я Дон Кихот наоборот. Если Дон Кихот ветряные мельницы принимал за великанов, то я великанов современной политики принимаю за ветряные мельницы…
— Браво, браво!
— Жаль, что это сказал не я, — заметил Маслов.
— Не я тоже, а Генрих Гейне. Никак не могу понять: почему нехорошо быть плагиатором? Литературные воры способствуют популярности истинных поэтов. У рифмачей бездарных никто ничего не ворует.
— Пока есть преступники посолиднее, — хмуро возразил Долгушин.
Сорокин посмотрел на карманные, из вороненой стали, часы.
— Когда вам на вокзал?
— К часу ночи.
— Сейчас всего половина десятого. Вы бывали в Кокчетаве?
— Никогда в жизни.
— Там кочует мой приятель — манап Бурумбай.
— Так я к нему и еду! — Долгушин хотел было сказать о мотивах поездки, но, пораздумав, воздержался.
— Эту жирную скотину Бурумбая знаю хорошо. Кочует он в урочище Боровом, в ста верстах от Кокчетава. Местечко Боровое — яркое свидетельство того, что бог при сотворении мира был великим поэтом.
— У миллионера Злокозова в Боровом дача. Он там отдыхает с княгиней Еленой Сергеевной. Ты будешь в обществе великосветской дамы, Сергей, опять заговорил Маслов. — Выжми из нее все, что можно.
— Даже самая прекрасная женщина не может дать больше того, что она имеет, — отшутился Долгушин.
— Антон, брат мой по поэзии, вот этот самый ротмистр, — показал на Долгушина Маслов, — в Екатеринбурге вел следствие по делу об убийстве государя императора. Для исторического писателя — он клад всевозможных интересных подробностей.
— В истории меня интересуют только поэты и поэтессы. Девками даже царского происхождения не интересуюсь.
— А может быть, он знает пикантные случаи из жизни царских дочерей, рассмеялся Маслов.
— В тобольской ссылке у них любовных похождений не было.
— Кто знает, что у них было и чего не было, — не отставал от ротмистра Маслов.
— Белья не было. Я даже в протокол допроса занес этот прискорбный факт.
— Все это мелко и неинтересно, — сказал Сорокин.
— Царевна Ольга писала стихи. Это интересно? — спросил Долгушин.
— Хорошие стихи или дрянь? — спросил Сорокин.
— Я плохой ценитель поэзии. Помню отрывок одного стихотворения.
— Читайте!
Долгушин прочел равнодушно и вяло:
Владыка мира, бог вселенной,
Благослови молитвой нас
И дай покой душе смиренной
В невыносимый страшный час.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191
На улицах Омска толпились коляски, тарантасы, телеги, американские автомобили, в потоке экипажей и машин с равнодушным величием шагали верблюды.
Долгушин слышал чешскую, английскую, французскую, польскую речь, видел иностранцев, высокомерных, словно русские аристократы. Шли женщины под розовыми и синими зонтиками, мужчины в полосатых костюмах, шляпах из панамской соломки.
Его охватила злоба к этой фланирующей массе праздного люда. Эти сытые, хорошо одетые господа каждую минуту могут сорваться на безоглядный бег. Побегут, как только почувствуют колеблющуюся почву под ногами адмирала.
Долгушин дошел до кабака «Летучая мышь», двери оказались заперты амбарным замком. Это уже было неожиданностью.
— Добрый вечер, ротмистр. — Георгий Маслов, чуть-чуть навеселе, подошел к Долгушину. За ним появился Антон Сорокин.
— Здравствуй, друг! — обрадовался поэту Долгушин. — Почему закрыт кабачок?
— Ресторатор укатил во Владивосток. Скоро все навозники окажутся в Тихом океане, — сказал Сорокин.
— Шли в кабачок попить винца, поболтать о том о сем — и вот сюрпризец, — сказал сожалеюще Маслов.
— Я тоже хотел скоротать время до отхода поезда. Увы! — развел руками Долгушин.
— Идемте ко мне. Есть у меня бутылка спирта, — предложил Маслов.
Он жил в узкой, продолговатой, как гроб, комнате. Деревянная кровать прикрыта рыжим одеялом из верблюжьей шерсти, единственное окошко газеткой «Заря», в которой Маслов сотрудничал. На подоконнике валялись писчая бумага, селедка, черствые корки, номер литературно-художественного журнала «Сибирские рассветы». В углу стоял высокий зеленый сундук.
Сорокин постучал кулаком по его крышке.
— Отличное сооружение! Хорош и как двуспальная кровать, и как стол, и как гроб. — Он присел на сундук.
Маслов поспешно сунул Сорокину стул.
— В этом саркофаге сокровища, из почтения к ним я не сажусь на сундук.
Маслов поставил на стол сервиз из розового фарфора, вылил в чайник спирт, положил на газету хлеб и селедку. Чайник, чашечки, блюдца были разрисованы японскими неприличного содержания сценками.
— Нехорошо. Похабно, — скривился Долгушин.
— Искусство неприличным не бывает, — отрезал Сорокин, глядя на ротмистра глубокими, черными, словно лесные омуты, глазами. Прикрытые стекляшками пенсне, они казались отчужденными.
— Тогда порнография что такое?
— Порнография не искусство. Ваш брат военный умеет только гробить красоту и искусство.
— Не всякий военный — дурак и солдафон, — решил не обижаться Долгушин.
— Всякий! Люди, избравшие войну профессией, не могут понимать искусство. Иначе трудно убивать человека и его мыслящую душу, — яростно возразил Сорокин.
— Люблю принимать алкоголь из произведений искусства, — пошутил Маслов. — А на мой сервиз глаз не таращите, за него негоциант Злокозов давал тридцать тысяч царскими.
— Злокозову надобно искусство, как жеребцу подтяжки. Я сибирских разбойников знаю, по-родственному с ними знаком. Мой дед лошадиный косяк в одиннадцать тысяч голов имел, — сказал Сорокин.
— Выпьем, друзья! Питие определяет бытие, — переделал известную фразу Маслов.
— Ненавижу все же вояк, — вернулся к прежней теме Сорокин. — Если бы моя ненависть была реальной силой…
— В жизни, Антон, должно быть и прощенье, — с постной усмешкой заметил Маслов.
— Это кого же прощать-то? Убийц, палачей, тюремщиков?
— Надо же защищать Россию от врагов внешних и внутренних, — насупился Долгушин. — Нация обязана обороняться.
— А я, знаете, не принадлежу к литературным мародерам, что рисуют войну как праздник сердца. Раз, один лишь раз я написал книжку о войне «Хохот желтого дьявола…» и разослал императору германскому, микадо японскому, королю сиамскому и прочая, прочая.
— О чем же вы писали? — заинтересовался Долгушин.
— О запрещении войны как преступного деяния.
— Вам, конечно, не ответили.
— Нет, почему же? Откликнулся король Сиама. Извинялся, что не может прочесть моей книги по незнанию языка русского.
— Это же донкихотство, господин Сорокин.
— Почитаю за честь называться Дон Кихотом Сибирским, — просиял стеклышками пенсне Сорокин. — Только я Дон Кихот наоборот. Если Дон Кихот ветряные мельницы принимал за великанов, то я великанов современной политики принимаю за ветряные мельницы…
— Браво, браво!
— Жаль, что это сказал не я, — заметил Маслов.
— Не я тоже, а Генрих Гейне. Никак не могу понять: почему нехорошо быть плагиатором? Литературные воры способствуют популярности истинных поэтов. У рифмачей бездарных никто ничего не ворует.
— Пока есть преступники посолиднее, — хмуро возразил Долгушин.
Сорокин посмотрел на карманные, из вороненой стали, часы.
— Когда вам на вокзал?
— К часу ночи.
— Сейчас всего половина десятого. Вы бывали в Кокчетаве?
— Никогда в жизни.
— Там кочует мой приятель — манап Бурумбай.
— Так я к нему и еду! — Долгушин хотел было сказать о мотивах поездки, но, пораздумав, воздержался.
— Эту жирную скотину Бурумбая знаю хорошо. Кочует он в урочище Боровом, в ста верстах от Кокчетава. Местечко Боровое — яркое свидетельство того, что бог при сотворении мира был великим поэтом.
— У миллионера Злокозова в Боровом дача. Он там отдыхает с княгиней Еленой Сергеевной. Ты будешь в обществе великосветской дамы, Сергей, опять заговорил Маслов. — Выжми из нее все, что можно.
— Даже самая прекрасная женщина не может дать больше того, что она имеет, — отшутился Долгушин.
— Антон, брат мой по поэзии, вот этот самый ротмистр, — показал на Долгушина Маслов, — в Екатеринбурге вел следствие по делу об убийстве государя императора. Для исторического писателя — он клад всевозможных интересных подробностей.
— В истории меня интересуют только поэты и поэтессы. Девками даже царского происхождения не интересуюсь.
— А может быть, он знает пикантные случаи из жизни царских дочерей, рассмеялся Маслов.
— В тобольской ссылке у них любовных похождений не было.
— Кто знает, что у них было и чего не было, — не отставал от ротмистра Маслов.
— Белья не было. Я даже в протокол допроса занес этот прискорбный факт.
— Все это мелко и неинтересно, — сказал Сорокин.
— Царевна Ольга писала стихи. Это интересно? — спросил Долгушин.
— Хорошие стихи или дрянь? — спросил Сорокин.
— Я плохой ценитель поэзии. Помню отрывок одного стихотворения.
— Читайте!
Долгушин прочел равнодушно и вяло:
Владыка мира, бог вселенной,
Благослови молитвой нас
И дай покой душе смиренной
В невыносимый страшный час.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191