Он почти полностью
выслушал их детальный рассказ о двух убийствах на Тополином острове, а когда с чрезвычайными дипломатическими предосторожностями оба представителя судебной власти подошли к вопросу о том, не было ли накануне случаев дезертирства его подчиненных или каких-либо инцидентов в течение дня, короче говоря, не думает ли он, что следовало бы провести расследование в лагере, майор Уилки раскатисто захохотал, крепко похлопав прокурора по плечу: «Вот чертовы французы! Да чтобы мои бойз так паршиво развлекались, сжигая кислотой лица старухам?.. Бр-р! Старухам!..»
— Господин прокурор не смог доказать ему необходимость расследования в этом направлении, во всяком случае пока что,— закончил комиссар.— Наоборот, майор Уилки пытался доказать нам, что это преступление было преступлением интеллектуала и даже добавил: типично французское преступление!
Послышался ропот возмущения.
— Я уверен,— живо продолжал комиссар,— что майор Уилки сказал это без всяких оскорбительных намерений, и прошу вас не придавать этому высказыванию большого значения. Для майора Уилки, конечно, не является секретом разгул американской преступности. Он только хотел сказать, что сожжение лиц жертв серной кислотой представляет собой нечто чересчур изощренное, не в духе янки. Это — интеллигентское проявление, он так и сказал — интеллигентское...
Комиссар снял очки, запотевшие в натопленном помещении и, протирая их, улыбнулся. Признаюсь, что мысленно я не очень почтительно себя спросил, не белое ли вино после коньяка майора Уилки... Но, несомненно, я ошибался, так как его улыбка тотчас же исчезла. Мои коллеги быстро записывали. Я тихонько пробрался к телефону.
Дядюшка Сонье тем временем взял свой будильник и завел его, как он обычно делал каждый вечер.
— Вы говорите, что последний автобус отходит в двадцать минут одиннадцатого? — спросил Летайер.
— В десять двадцать две, от таможни Кретея. Отсюда вам придется добираться добрых десять минут, из-за подъема.
Летайер поднялся:
— Ну что ж, мои дорогие друзья, в таком случае я вынужден откланяться. По-моему, ничего больше не случится. Да так оно, кстати, и лучше.
Лидия заканчивала убирать посуду. Она открывала дверь, ее шаги слышны были на лестнице, снизу доносился ее голос, отвечавший другой женщине, которая мыла посуду на кухне. Когда шаги Лидии поднимались по лестнице, взгляды игроков в белот отрывались от игры и инстинктивно останавливались на двери.
— Ну что же! Я тоже должен идти,— вздохнул Траверсье.
И действительно, нельзя же было проторчать тут всю ночь ради прекрасных глаз Лидии. Вынести воспоминание о ней, ее образ в непроглядную ночь — уже это было великим благом. Последними поднялись игроки в белот. Сонье рассчитывался с посетителями:
— Телефон? На ваше усмотрение, господа. Вы же понимаете, что телефонные разговоры я в счет не включал... премного благодарен, господа...
За последним посетителем захлопнулась дверь.
Наше ожидание в зале «Пти-Лидо» с того момента, когда журналисты переступили порог, спеша на последний автобус, можно разделить на две части. Первая начинается как раз с этой минуты, то есть с десяти минут одиннадцатого, и длится до того момента, когда Лидия и ее отец, покинув нас, отправились спать.
В зале нас оставалось пятеро: Сонье, инспектор Бушрон и его коллега инспектор Багар (тот, который допрашивал меня первым), Морелли и я. Потом Лидия, которая ходила на кухню вниз и вверх, закончила убирать посуду. В двадцать пять минут одиннадцатого она поднялась еще раз и сказала, что посуда расставлена, а приглашенная на подмогу соседка ушла домой. Отец спросил, все ли она закрыла. Лидия ответила «да».
— Внизу три двери, выходящие на улицу,— сказал Сонье.— Три! Приятно думать об этом в такой вечер, как сегодня! Одним словом, мы хорошо забаррикадировались.
Он помыл бокалы, вытер стойку, как всегда бурча себе под нос. Потом сел за наш стол и закурил трубку. Как только он закурил, потух свет — уже в третий раз за этот вечер. Впервые, как я уже сказал,— сразу после моего приезда в Кретей, затем незадолго до конца обеда — оба раза по полчаса — и, наконец, сейчас. Дядюшка Сонье выругался, потом позвал:
— Лидия, ты здесь?
— Да, я зажигаю лампу.
Было слышно, как она возится за стойкой.
— Не знаю, как это у нее выходит,— произнес Сонье.— Она видит в темноте, как кошка.
Именно в это мгновение мы услышали, как что-то упало. Сонье подпрыгнул:
— Что это? Надеюсь, не будильник?
В темноте его бедро дотронулось до моей руки, и я почувствовал, что оно дрожит как у испуганной лошади.
— Да, это будильник,— спокойно ответила Лидия.— С ним все в порядке.
Почти сразу же вспыхнула спичка, потом нас осветила керосиновая лампа. Лидия подкрутила фитиль и поставила лампу на наш стол. Сонье сел на свое место.
— Вы очень испугались за свой будильник,— заметил я.
Он положил трубку на стол, вытер лоб:
— Да, я... Мои наручные часы сломались, досадно не знать, который час. И потом, сейчас ничего стоящего не найдешь. Я бы долго бегал за таким будильником как этот...
Будильник всегда казался мне совершенно обычным, даже в наше нищенское время, и дядюшка Сонье всегда мог бы его починить. На самом деле было какое-то несоответствие между риском, которому подвергался этот предмет, и чувствами, проявленными его владельцем. Я сразу же обратил внимание на данное обстоятельство и, конечно же, был единственным, кто это заметил, ибо один почувствовал, как дрожит дядюшка Сонье. Но не успел я додумать свою мысль до конца, как само состояние нашего ожидания и всего вечера как-то неуловимо изменилось. Так бывает, когда музыкант переходит из мажора в минор, или если перед грозой внезапно меняется освещение. И все из-за того, что дядюшка Сонье, как я понял, боится. Такое незначительное происшествие, как падение будильника, заставило вибрировать напряженный организм.
Признаюсь, что моей первой реакцией на подобное открытие было обычное удивление. Крепкий, высокий, широкоплечий, заросший густым буйным волосом и по-деревенски хитроватый дядюшка Сонье, родом из Вогезов или гор Юра, я точно не помню, совсем не походил на впечатлительного неврастеника. Он нередко выходил из себя, однако как сильный человек. Но в эту минуту я был уверен, что порыв, поднявший его на ноги, не был яростью. Дрожь, которую я почувствовал своей рукой, могла обозначать только страх. А его жест, чтобы вытереть лоб... Ни два инспектора, ни Морелли, казалось, ничего не заметили. Да и сам я внешне ничего не показал. Я смотрел на Лидию, размышляя о том, что она, может быть, знает, есть ли у ее папаши капиталец, закопанный или припрятанный где-то среди старого хлама, и чувствует ли он из-за этого какую-то угрозу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
выслушал их детальный рассказ о двух убийствах на Тополином острове, а когда с чрезвычайными дипломатическими предосторожностями оба представителя судебной власти подошли к вопросу о том, не было ли накануне случаев дезертирства его подчиненных или каких-либо инцидентов в течение дня, короче говоря, не думает ли он, что следовало бы провести расследование в лагере, майор Уилки раскатисто захохотал, крепко похлопав прокурора по плечу: «Вот чертовы французы! Да чтобы мои бойз так паршиво развлекались, сжигая кислотой лица старухам?.. Бр-р! Старухам!..»
— Господин прокурор не смог доказать ему необходимость расследования в этом направлении, во всяком случае пока что,— закончил комиссар.— Наоборот, майор Уилки пытался доказать нам, что это преступление было преступлением интеллектуала и даже добавил: типично французское преступление!
Послышался ропот возмущения.
— Я уверен,— живо продолжал комиссар,— что майор Уилки сказал это без всяких оскорбительных намерений, и прошу вас не придавать этому высказыванию большого значения. Для майора Уилки, конечно, не является секретом разгул американской преступности. Он только хотел сказать, что сожжение лиц жертв серной кислотой представляет собой нечто чересчур изощренное, не в духе янки. Это — интеллигентское проявление, он так и сказал — интеллигентское...
Комиссар снял очки, запотевшие в натопленном помещении и, протирая их, улыбнулся. Признаюсь, что мысленно я не очень почтительно себя спросил, не белое ли вино после коньяка майора Уилки... Но, несомненно, я ошибался, так как его улыбка тотчас же исчезла. Мои коллеги быстро записывали. Я тихонько пробрался к телефону.
Дядюшка Сонье тем временем взял свой будильник и завел его, как он обычно делал каждый вечер.
— Вы говорите, что последний автобус отходит в двадцать минут одиннадцатого? — спросил Летайер.
— В десять двадцать две, от таможни Кретея. Отсюда вам придется добираться добрых десять минут, из-за подъема.
Летайер поднялся:
— Ну что ж, мои дорогие друзья, в таком случае я вынужден откланяться. По-моему, ничего больше не случится. Да так оно, кстати, и лучше.
Лидия заканчивала убирать посуду. Она открывала дверь, ее шаги слышны были на лестнице, снизу доносился ее голос, отвечавший другой женщине, которая мыла посуду на кухне. Когда шаги Лидии поднимались по лестнице, взгляды игроков в белот отрывались от игры и инстинктивно останавливались на двери.
— Ну что же! Я тоже должен идти,— вздохнул Траверсье.
И действительно, нельзя же было проторчать тут всю ночь ради прекрасных глаз Лидии. Вынести воспоминание о ней, ее образ в непроглядную ночь — уже это было великим благом. Последними поднялись игроки в белот. Сонье рассчитывался с посетителями:
— Телефон? На ваше усмотрение, господа. Вы же понимаете, что телефонные разговоры я в счет не включал... премного благодарен, господа...
За последним посетителем захлопнулась дверь.
Наше ожидание в зале «Пти-Лидо» с того момента, когда журналисты переступили порог, спеша на последний автобус, можно разделить на две части. Первая начинается как раз с этой минуты, то есть с десяти минут одиннадцатого, и длится до того момента, когда Лидия и ее отец, покинув нас, отправились спать.
В зале нас оставалось пятеро: Сонье, инспектор Бушрон и его коллега инспектор Багар (тот, который допрашивал меня первым), Морелли и я. Потом Лидия, которая ходила на кухню вниз и вверх, закончила убирать посуду. В двадцать пять минут одиннадцатого она поднялась еще раз и сказала, что посуда расставлена, а приглашенная на подмогу соседка ушла домой. Отец спросил, все ли она закрыла. Лидия ответила «да».
— Внизу три двери, выходящие на улицу,— сказал Сонье.— Три! Приятно думать об этом в такой вечер, как сегодня! Одним словом, мы хорошо забаррикадировались.
Он помыл бокалы, вытер стойку, как всегда бурча себе под нос. Потом сел за наш стол и закурил трубку. Как только он закурил, потух свет — уже в третий раз за этот вечер. Впервые, как я уже сказал,— сразу после моего приезда в Кретей, затем незадолго до конца обеда — оба раза по полчаса — и, наконец, сейчас. Дядюшка Сонье выругался, потом позвал:
— Лидия, ты здесь?
— Да, я зажигаю лампу.
Было слышно, как она возится за стойкой.
— Не знаю, как это у нее выходит,— произнес Сонье.— Она видит в темноте, как кошка.
Именно в это мгновение мы услышали, как что-то упало. Сонье подпрыгнул:
— Что это? Надеюсь, не будильник?
В темноте его бедро дотронулось до моей руки, и я почувствовал, что оно дрожит как у испуганной лошади.
— Да, это будильник,— спокойно ответила Лидия.— С ним все в порядке.
Почти сразу же вспыхнула спичка, потом нас осветила керосиновая лампа. Лидия подкрутила фитиль и поставила лампу на наш стол. Сонье сел на свое место.
— Вы очень испугались за свой будильник,— заметил я.
Он положил трубку на стол, вытер лоб:
— Да, я... Мои наручные часы сломались, досадно не знать, который час. И потом, сейчас ничего стоящего не найдешь. Я бы долго бегал за таким будильником как этот...
Будильник всегда казался мне совершенно обычным, даже в наше нищенское время, и дядюшка Сонье всегда мог бы его починить. На самом деле было какое-то несоответствие между риском, которому подвергался этот предмет, и чувствами, проявленными его владельцем. Я сразу же обратил внимание на данное обстоятельство и, конечно же, был единственным, кто это заметил, ибо один почувствовал, как дрожит дядюшка Сонье. Но не успел я додумать свою мысль до конца, как само состояние нашего ожидания и всего вечера как-то неуловимо изменилось. Так бывает, когда музыкант переходит из мажора в минор, или если перед грозой внезапно меняется освещение. И все из-за того, что дядюшка Сонье, как я понял, боится. Такое незначительное происшествие, как падение будильника, заставило вибрировать напряженный организм.
Признаюсь, что моей первой реакцией на подобное открытие было обычное удивление. Крепкий, высокий, широкоплечий, заросший густым буйным волосом и по-деревенски хитроватый дядюшка Сонье, родом из Вогезов или гор Юра, я точно не помню, совсем не походил на впечатлительного неврастеника. Он нередко выходил из себя, однако как сильный человек. Но в эту минуту я был уверен, что порыв, поднявший его на ноги, не был яростью. Дрожь, которую я почувствовал своей рукой, могла обозначать только страх. А его жест, чтобы вытереть лоб... Ни два инспектора, ни Морелли, казалось, ничего не заметили. Да и сам я внешне ничего не показал. Я смотрел на Лидию, размышляя о том, что она, может быть, знает, есть ли у ее папаши капиталец, закопанный или припрятанный где-то среди старого хлама, и чувствует ли он из-за этого какую-то угрозу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51