Аплодисменты стихли. Ганка Левицкая мгновение стояла неподвижно, опустив руки вдоль светлого длинного платья. Когда последние отголоски разговоров замерли и воцарилась полная тишина, она кивнула оркестру. Скрипки заиграли первые такты песни.
По залу пробежал легкий шепот. Он, как вздох, всколыхнул толпу и замер. Кто не знал этой песни? Песенки о плакучих ивах, которые расшумелись. Ее пели всюду: на улицах, во дворах, в поездах и ресторанах. Сложенная во время войны, она была теперь у всех на устах, воскрешая в памяти дни борьбы, подвиги парней из партизанских отрядов, их победы и поражения. В ней звучала полная обаяния, романтическая тревога и гордость народа. Она, эта песня, неизменным рефреном раздавалась все эти годы над пропитанной кровью и слезами землей. Как раньше по горам, по долам маршировали солдаты и над убитыми расцветали кусты белых роз, а поле брани оглашала залихватская песня о кумушке-войне, для которой ничего не пожалеют красавцы уланы, так теперь из мрака непроглядной ночи, из бездны страданий и унижений, над краем истерзанным и печальным, как ни один другой, зазвучала эта задушевная, хватающая за сердце мелодия. Но уже не белые розы расцветали, а плакучие ивы шумели, и не уланы мчались на конях, топча врагов, а в дождь и зной шагала и шагала пехота. Но смерть и любовь остались прежние, словно все беды, обрушившиеся на мир, ничего не изменили в этой стране, где так легко шли на подвиг и так легко поддавались иллюзиям.
Зал был точно зачарован. В тишине, не нарушаемой ни единым звуком, трогательно и чисто звучал слабенький, детский голосок Ганки Левицкой.
Она пела:
Не качайтесь, ивы, не шумите, Темною тоскою не томите. Не грусти, не плачь, моя кохана: Ведь жить можно даже в партизанах.
Длинное вечернее платье певицы, паркет и яркий свет рефлекторов — все эти театральные аксессуары не имели ровно никакого значения. Для слушателей она была простой девушкой, каких в Польше тысячи. Такие, как она, были связными, возили запрещенную литературу и инструкции, переправляли оружие и деньги, падали с шеренгами расстрелянных, погибали на варшавских баррикадах. Для них, стройных и русых, для них, юных жен и возлюбленных, слагались песни; это они, совсем еще девочки, отдавались парням, для которых любовь и смерть были азбукой жизни. Словно из чащи лесной, из заветной глуби тех лет доносились незатейливые слова песенки:
Станцевал бы с русою землячкой, Да снаряды рвутся над землянкой. Вся земля кругом в дыму и ранах... Но жить можно даже в партизанах.
Тяжелое, дурманящее оцепенение, как сон, сковало людей. В табачном дыму, в полумраке застыли неподвижные фигуры. Опущенные и подпертые кулаками головы, напряженные лица. Устремленные в одну точку взгляды. У одних слезы на глазах, у других они точно остекленели и ничего не видят. Хмель как рукой сняло, и пьяные, казалось, протрезвились. Песенка, которую пел слабый девичий голосок, словно повернула время вспять, воскресив прошлое, трагически размененное на никчемные беготню и хлопоты, на глупости и грубости, на водку, легкую наживу и дешевую любовь, на смутные ожидания и тщетные, пустые сожаления — на всю эту жизненную суету, неизвестно куда влекущую и неизвестно что несущую: разочарование или надежду? Воспоминания обступили всех. Голоса умерших, тени умерших. Дома, пейзажи, собственные судьбы, как призраки, выплыли из небытия. Но радости там не было. Жизнь текла где-то рядом. Ниже, выше. Рядом.
Песенка кончилась, оркестр умолк, но чары рассеялись не сразу. В зале долго еще было тихо, никто не решался пошевельнуться. Потом послышались аплодисменты — сначала робкие, редкие, а потом перешедшие в бурную овацию. Зажегся свет.
VII
Он очнулся от тяжелого сна, весь в поту, с сердцем, колотившимся где-то в горле, и не сразу сообразил, где он. Со всех сторон его обступала темнота. Было тихо, но в нем метался и рвался наружу сдавленный, хриплый крик. Он слышал его так отчетливо, будто совсем рядом во тьме кричал человек. Сев на кровати, он сжал руками голову, которая раскалывалась от диких воплей. Но крик не утихал. Он раздавался под черепной коробкой, и казалось, окружающая темнота кричала в ответ. Он еще сильней, до боли, стиснул голову. Виски были в поту, ладони тоже холодные и липкие. Его стала бить внутренняя дрожь. Инстинктивно он пошарил вокруг, ища одеяло. Сначала нащупал жесткую чистую простыню, потом — атлас одеяла. И только когда натянул его на плечи, до сознания дошло, что он дома, в спальне, лежит рядом с женой на оставшейся после немцев кровати.
Алиция спала, дыша ровно и тихо. Он наклонился над ней, прислушиваясь к ее спокойному дыханию. Вдруг, словно почувствовав его рядом, жена вздохнула и пошевельнулась. Он отпрянул, но она продолжала спать.
Его по-прежнему трясло. Он натянул одеяло повыше и плотней закутался в него. На ночном столике тикал будильник. Только сейчас он услышал тиканье и бесконечно удивился. Разве бывает на свете больший покой? Ночь. Уснувший дом. Рядом спит жена. Тикают часы. А время отступает куда-то в далекое, полузабытое прошлое. Ему и прежде нередко случалось просыпаться среди ночи. Он любил эти одинокие минуты, ничуть не похожие, однако, на одиночество, и не торопился опять заснуть. Можно было без помех обозреть свою безупречную, гармоничную жизнь, которая текла тихо и мирно. Ночная тишина, спящий дом, ровное дыхание Алиции располагали к тому, чтобы заглянуть в прошлое. Минувшие годы терялись вдали, и он не находил там ни одного мгновения, ни одного события, за которое стоило бы краснеть. Ему ничего не нужно было вычеркивать из своего прошлого, нечего стыдиться и нечего скрывать.
Но эти смутные воспоминания не принесли облегчения. Спина и плечи согрелись под толстым ватным одеялом, а внутренняя дрожь не утихала. Он устал, но лечь боялся и только сомкнул отяжелевшие веки. И сразу почувствовал облегчение, как в бездонную пропасть, провалившись во тьму. Дрожь внезапно унялась. Ни о чем не думая, он уткнулся головой в колени. Покой. Тишина. Вдруг он вздрогнул. Кто-то крикнул в темноте. Он выпрямился и весь обратился в слух. Где кричали? Около дома? На улице? Сначала он подумал, что ему послышалось. Но в следующее мгновение понял: это у него внутри затаился и опять зазвенел этот крик. Он был всюду. В груди. В горле. В висках. Крик избиваемого человека. Съежившись, он замер, словно надеясь хоть так заглушить этот голос. «Сейчас пройдет»,— подумалось ему, и кулаки так крепко сжались, что ногти впились в ладони. Но крик усиливался, рос, хватал за плечи. Он чувствовал: еще секунда — и окружающий мрак, ночь, в чьих невидимых тисках он бился, как на дне огромной ямы, отзовутся диким воем. Не выдержав, он вскочил и сам закричал.
Алиция проснулась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
По залу пробежал легкий шепот. Он, как вздох, всколыхнул толпу и замер. Кто не знал этой песни? Песенки о плакучих ивах, которые расшумелись. Ее пели всюду: на улицах, во дворах, в поездах и ресторанах. Сложенная во время войны, она была теперь у всех на устах, воскрешая в памяти дни борьбы, подвиги парней из партизанских отрядов, их победы и поражения. В ней звучала полная обаяния, романтическая тревога и гордость народа. Она, эта песня, неизменным рефреном раздавалась все эти годы над пропитанной кровью и слезами землей. Как раньше по горам, по долам маршировали солдаты и над убитыми расцветали кусты белых роз, а поле брани оглашала залихватская песня о кумушке-войне, для которой ничего не пожалеют красавцы уланы, так теперь из мрака непроглядной ночи, из бездны страданий и унижений, над краем истерзанным и печальным, как ни один другой, зазвучала эта задушевная, хватающая за сердце мелодия. Но уже не белые розы расцветали, а плакучие ивы шумели, и не уланы мчались на конях, топча врагов, а в дождь и зной шагала и шагала пехота. Но смерть и любовь остались прежние, словно все беды, обрушившиеся на мир, ничего не изменили в этой стране, где так легко шли на подвиг и так легко поддавались иллюзиям.
Зал был точно зачарован. В тишине, не нарушаемой ни единым звуком, трогательно и чисто звучал слабенький, детский голосок Ганки Левицкой.
Она пела:
Не качайтесь, ивы, не шумите, Темною тоскою не томите. Не грусти, не плачь, моя кохана: Ведь жить можно даже в партизанах.
Длинное вечернее платье певицы, паркет и яркий свет рефлекторов — все эти театральные аксессуары не имели ровно никакого значения. Для слушателей она была простой девушкой, каких в Польше тысячи. Такие, как она, были связными, возили запрещенную литературу и инструкции, переправляли оружие и деньги, падали с шеренгами расстрелянных, погибали на варшавских баррикадах. Для них, стройных и русых, для них, юных жен и возлюбленных, слагались песни; это они, совсем еще девочки, отдавались парням, для которых любовь и смерть были азбукой жизни. Словно из чащи лесной, из заветной глуби тех лет доносились незатейливые слова песенки:
Станцевал бы с русою землячкой, Да снаряды рвутся над землянкой. Вся земля кругом в дыму и ранах... Но жить можно даже в партизанах.
Тяжелое, дурманящее оцепенение, как сон, сковало людей. В табачном дыму, в полумраке застыли неподвижные фигуры. Опущенные и подпертые кулаками головы, напряженные лица. Устремленные в одну точку взгляды. У одних слезы на глазах, у других они точно остекленели и ничего не видят. Хмель как рукой сняло, и пьяные, казалось, протрезвились. Песенка, которую пел слабый девичий голосок, словно повернула время вспять, воскресив прошлое, трагически размененное на никчемные беготню и хлопоты, на глупости и грубости, на водку, легкую наживу и дешевую любовь, на смутные ожидания и тщетные, пустые сожаления — на всю эту жизненную суету, неизвестно куда влекущую и неизвестно что несущую: разочарование или надежду? Воспоминания обступили всех. Голоса умерших, тени умерших. Дома, пейзажи, собственные судьбы, как призраки, выплыли из небытия. Но радости там не было. Жизнь текла где-то рядом. Ниже, выше. Рядом.
Песенка кончилась, оркестр умолк, но чары рассеялись не сразу. В зале долго еще было тихо, никто не решался пошевельнуться. Потом послышались аплодисменты — сначала робкие, редкие, а потом перешедшие в бурную овацию. Зажегся свет.
VII
Он очнулся от тяжелого сна, весь в поту, с сердцем, колотившимся где-то в горле, и не сразу сообразил, где он. Со всех сторон его обступала темнота. Было тихо, но в нем метался и рвался наружу сдавленный, хриплый крик. Он слышал его так отчетливо, будто совсем рядом во тьме кричал человек. Сев на кровати, он сжал руками голову, которая раскалывалась от диких воплей. Но крик не утихал. Он раздавался под черепной коробкой, и казалось, окружающая темнота кричала в ответ. Он еще сильней, до боли, стиснул голову. Виски были в поту, ладони тоже холодные и липкие. Его стала бить внутренняя дрожь. Инстинктивно он пошарил вокруг, ища одеяло. Сначала нащупал жесткую чистую простыню, потом — атлас одеяла. И только когда натянул его на плечи, до сознания дошло, что он дома, в спальне, лежит рядом с женой на оставшейся после немцев кровати.
Алиция спала, дыша ровно и тихо. Он наклонился над ней, прислушиваясь к ее спокойному дыханию. Вдруг, словно почувствовав его рядом, жена вздохнула и пошевельнулась. Он отпрянул, но она продолжала спать.
Его по-прежнему трясло. Он натянул одеяло повыше и плотней закутался в него. На ночном столике тикал будильник. Только сейчас он услышал тиканье и бесконечно удивился. Разве бывает на свете больший покой? Ночь. Уснувший дом. Рядом спит жена. Тикают часы. А время отступает куда-то в далекое, полузабытое прошлое. Ему и прежде нередко случалось просыпаться среди ночи. Он любил эти одинокие минуты, ничуть не похожие, однако, на одиночество, и не торопился опять заснуть. Можно было без помех обозреть свою безупречную, гармоничную жизнь, которая текла тихо и мирно. Ночная тишина, спящий дом, ровное дыхание Алиции располагали к тому, чтобы заглянуть в прошлое. Минувшие годы терялись вдали, и он не находил там ни одного мгновения, ни одного события, за которое стоило бы краснеть. Ему ничего не нужно было вычеркивать из своего прошлого, нечего стыдиться и нечего скрывать.
Но эти смутные воспоминания не принесли облегчения. Спина и плечи согрелись под толстым ватным одеялом, а внутренняя дрожь не утихала. Он устал, но лечь боялся и только сомкнул отяжелевшие веки. И сразу почувствовал облегчение, как в бездонную пропасть, провалившись во тьму. Дрожь внезапно унялась. Ни о чем не думая, он уткнулся головой в колени. Покой. Тишина. Вдруг он вздрогнул. Кто-то крикнул в темноте. Он выпрямился и весь обратился в слух. Где кричали? Около дома? На улице? Сначала он подумал, что ему послышалось. Но в следующее мгновение понял: это у него внутри затаился и опять зазвенел этот крик. Он был всюду. В груди. В горле. В висках. Крик избиваемого человека. Съежившись, он замер, словно надеясь хоть так заглушить этот голос. «Сейчас пройдет»,— подумалось ему, и кулаки так крепко сжались, что ногти впились в ладони. Но крик усиливался, рос, хватал за плечи. Он чувствовал: еще секунда — и окружающий мрак, ночь, в чьих невидимых тисках он бился, как на дне огромной ямы, отзовутся диким воем. Не выдержав, он вскочил и сам закричал.
Алиция проснулась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73