Того и гляди, голодные поднимут вопль, требуя четвертый обол, а где возьмет их мой бедный братец, если он хочет строить новые корабли, увеличивать численность войска, вооружения – да я уже прямо вижу, как у него от всего этого раскалывается голова!
У Писандра от смеха заколыхался живот.
– Когда захватим власть, у нас-то голова раскалываться не будет! Первым долгом прекратим расточительную выплату лодырям и голодранцам, а наш Антифонт объяснит им, что для них же лучше не получать эти три обола, чем получать.
Взрыв хохота – пламя в светильниках заметалось и чуть не погасло.
Ферамен сказал:
– Естественно! Кто же лучше всего разобъяснит им это, как не всеведущие софисты!
С улицы донеслись веселые крики. Отблеском факелов озарились высокие проемы в стенах, и имя Алкивиада то и дело вторгалось сюда, словно толпа бросалась камнями.
– Чернь тащится по домам с пира. Уже все кости обглодали, – с отвращением проговорил Аспет. – А знаете, уважаемые друзья, разумнее всего не желать никакой войны. Сколько рабов опять перебежит к противнику…
Писандр насмешливо прищурился:
– То-то я ждал, когда же ты, милый Аспет, подашь голос! Еще бы – ты загребаешь огромные деньги, отдавая свору своих рабов внаем на рудники, вот и боишься: вдруг да сбежит голов с полсотни!
– А что же мне, даром их отдавать? Может, ты так поступаешь? – довольно миролюбиво возразил Аспет, мысленно обругав Писандра: «Проклятый брюхан, сам-то из всего выжимаешь куда больше, чем все мы, вместе взятые! Мы еще не на коне, а ты уже фараона из себя корчишь и чтоб мы тебе кланялись».
Писандру не нужно было услышать эти слова – он и так понял.
– Не сердись на меня, дорогой друг. Я пошутил. Но хочешь говорить серьезно – давай. Даже если долго не будет войны, то есть если Афины будут гнить, как стоячее болото, целых полвека – а так это себе представляет Никий, – то все равно рабов у нас будет чем дальше, тем меньше. Эти говорящие машины страшно невыносливы – чуть что, заскрипит в них – и конец! Победоносная война доставит нам новых рабов. Их станет опять сколько надо, но тогда наше дело проиграно. Вполне ли ты предан ему, Аспет?
– Я? До смерти!
– Прости, дорогой Писандр, – вмешался Антифонт, – что я перебиваю вас и осмеливаюсь досказать за тебя твою мысль. Хуже всего для нашего дела – победоносная война; и, наоборот, война проигранная лучше всего: она даст нам возможность…
– Умолкни, дорогой, – строго прервал его Писандр. – Больше ни слова!
Антифонт наклонился к нему:
– Скажи, друг, не играем ли мы тут собственными головами?
Писандр мило ему улыбнулся:
– Спарта знает о нас – и она недалеко.
ИНТЕРМЕДИЯ ВТОРАЯ
Конечно, лучше не держать в селенье льва – но, уж коль держишь, не перечь ему ни в чем!
Аристофан
Я как раз дописывал сцену пира в садах Алкивиада, когда ко мне вошел смеющийся Сократ.
– Вижу, вы в хорошем настроении, – встретил я его.
– Ты все говоришь со мной, будто я – два или три человека, – напустился он на меня. – Вот странная манера! Но я пришел рассказать тебе кое-что веселенькое.
Он уселся в кресло, удобно вытянул свои босые ноги и начал:
– Держал семь пар коней. На это способны и другие эвпатриды, подумаешь ты. Конечно. Но – каких коней! Однажды в состязании четверок он взял все три награды…
– Кто, прости? – недоуменно спросил я.
Сократ выкатил на меня глаза:
– Как кто? Вот вопрос! Алкивиад, конечно. Разве в те поры говорили о ком-либо другом? Можно ли было в Афинах говорить о ком-то еще?
– О тебе, Сократ.
– Да, – согласился он. – Потому, что Алкивиад был моим любимым учеником, и еще потому, что тогда у меня родился сын.
– Лампрокл, – поспешил я показать свою осведомленность.
– Так. А знаешь ты смысл этого слова – Лампрокл? Не знаешь. Оно от двух слов: lampas, то есть «факел», и lampros, что означает «блистательный». – Сократ рассмеялся. – Мне нравился «факел», Ксантиппе «блистательный», вот мы и договорились. Лампрокл был славный мальчуган. От матери взял красоту и красноречие, от меня… что же от меня? Ей-богу, ничего, разве что привычку шататься по городу – но, конечно, без моей страсти к повивальному искусству и к игре в творца и усовершенствователя человеческих душ.
– Не надо, дорогой, насмехаться над тем, что люди веками почитали в тебе и почитают до сего дня, – заметил я.
– Ну, я-то могу себе это разрешить! – Он озорно рассмеялся и снова заговорил о сыне. – Человеческий детеныш сам по себе вещь прекрасная, но в наш дом его появление внесло много шума. Ксантиппа превратилась в настоящую наседку, и тут уж не обходилось без громкого обмена мнениями. Ксантиппа рассчитывала, что теперь я больше времени буду проводить дома. Но ты понимаешь – для моей работы нужен был более зрелый материал. Работа же моя, право, была необходима: нравы в Афинах падали все ниже и ниже, дел нашлось бы для стольких же тысяч воспитателей, сколько тысяч жителей в них было. Короче, на каждого афинянина по Сократу. Да с кнутом в руке. Впрочем, этика без доброй воли, этика, навязанная под угрозой наказания, никуда не годится, и так, мой милый, все и идет… Да нет, я шучу. Мои друзья, мои так называемые ученики – кроме Крития, который ушел от нас, – доставляли мне радость. Они научились познавать самих себя и учили этому других, а ведь это, то есть учить других, быть апостолами, и значит – распространять человеческое самосознание все дальше и шире, о чем я и мечтал. А гордость моя, Алкивиад, занимал уже место Перикла. Он часто советовался со мной, нередко слушался меня, и лишь кое в чем мы с ним расходились.
Сократ нахмурился, в сердцах стукнул по столу.
– Как стратег, он был сплошное отчаянное озорство! Не слушал меня, упрямый осел!
Но тут же Сократ весело расхохотался, и я понял – он смеется чему-то далекому, удивительному.
– Можно спросить, что тебя развеселило?
– Конечно! Понимаешь, вспомнил… Лампроклу было три или четыре года, и пристал он ко мне, чтоб я вырезал ему из дерева какую-нибудь зверюшку. Я отыскал славный обрезок акации, белый, как женская грудь, и – за работу. Дело спорилось: инструмент-то у меня был. «Что это будет, папа?» – «Собачка». Лампрокл захлопал от радости: собачка! Я люблю собачек. Когда фигурка была готова, он с торжеством понес ее домой, показать матери. И тут я вдруг слышу: Лампрокл говорит «гав-гав», а Ксантиппа – «и-а, и-а»! И хохочет так, как редко хохотала. Выходит она из дому, зубы, глаза – все у нее смеется: ты, говорит, обещал ему собачку, а гляди-ка – ведь это осел! И я, старый осел, тоже расхохотался: думая об упрямце Алкивиаде, вырезал вместо собачки осла!
Я засмеялся тоже.
– Ну, будь весел. Ступай спать, сынок.
Я улыбнулся:
– Право, Сократ, я уже не так молод, чтоб ты называл меня сынком…
– Ну, как-никак, а на две с половиной тысячи лет будешь помоложе меня!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144
У Писандра от смеха заколыхался живот.
– Когда захватим власть, у нас-то голова раскалываться не будет! Первым долгом прекратим расточительную выплату лодырям и голодранцам, а наш Антифонт объяснит им, что для них же лучше не получать эти три обола, чем получать.
Взрыв хохота – пламя в светильниках заметалось и чуть не погасло.
Ферамен сказал:
– Естественно! Кто же лучше всего разобъяснит им это, как не всеведущие софисты!
С улицы донеслись веселые крики. Отблеском факелов озарились высокие проемы в стенах, и имя Алкивиада то и дело вторгалось сюда, словно толпа бросалась камнями.
– Чернь тащится по домам с пира. Уже все кости обглодали, – с отвращением проговорил Аспет. – А знаете, уважаемые друзья, разумнее всего не желать никакой войны. Сколько рабов опять перебежит к противнику…
Писандр насмешливо прищурился:
– То-то я ждал, когда же ты, милый Аспет, подашь голос! Еще бы – ты загребаешь огромные деньги, отдавая свору своих рабов внаем на рудники, вот и боишься: вдруг да сбежит голов с полсотни!
– А что же мне, даром их отдавать? Может, ты так поступаешь? – довольно миролюбиво возразил Аспет, мысленно обругав Писандра: «Проклятый брюхан, сам-то из всего выжимаешь куда больше, чем все мы, вместе взятые! Мы еще не на коне, а ты уже фараона из себя корчишь и чтоб мы тебе кланялись».
Писандру не нужно было услышать эти слова – он и так понял.
– Не сердись на меня, дорогой друг. Я пошутил. Но хочешь говорить серьезно – давай. Даже если долго не будет войны, то есть если Афины будут гнить, как стоячее болото, целых полвека – а так это себе представляет Никий, – то все равно рабов у нас будет чем дальше, тем меньше. Эти говорящие машины страшно невыносливы – чуть что, заскрипит в них – и конец! Победоносная война доставит нам новых рабов. Их станет опять сколько надо, но тогда наше дело проиграно. Вполне ли ты предан ему, Аспет?
– Я? До смерти!
– Прости, дорогой Писандр, – вмешался Антифонт, – что я перебиваю вас и осмеливаюсь досказать за тебя твою мысль. Хуже всего для нашего дела – победоносная война; и, наоборот, война проигранная лучше всего: она даст нам возможность…
– Умолкни, дорогой, – строго прервал его Писандр. – Больше ни слова!
Антифонт наклонился к нему:
– Скажи, друг, не играем ли мы тут собственными головами?
Писандр мило ему улыбнулся:
– Спарта знает о нас – и она недалеко.
ИНТЕРМЕДИЯ ВТОРАЯ
Конечно, лучше не держать в селенье льва – но, уж коль держишь, не перечь ему ни в чем!
Аристофан
Я как раз дописывал сцену пира в садах Алкивиада, когда ко мне вошел смеющийся Сократ.
– Вижу, вы в хорошем настроении, – встретил я его.
– Ты все говоришь со мной, будто я – два или три человека, – напустился он на меня. – Вот странная манера! Но я пришел рассказать тебе кое-что веселенькое.
Он уселся в кресло, удобно вытянул свои босые ноги и начал:
– Держал семь пар коней. На это способны и другие эвпатриды, подумаешь ты. Конечно. Но – каких коней! Однажды в состязании четверок он взял все три награды…
– Кто, прости? – недоуменно спросил я.
Сократ выкатил на меня глаза:
– Как кто? Вот вопрос! Алкивиад, конечно. Разве в те поры говорили о ком-либо другом? Можно ли было в Афинах говорить о ком-то еще?
– О тебе, Сократ.
– Да, – согласился он. – Потому, что Алкивиад был моим любимым учеником, и еще потому, что тогда у меня родился сын.
– Лампрокл, – поспешил я показать свою осведомленность.
– Так. А знаешь ты смысл этого слова – Лампрокл? Не знаешь. Оно от двух слов: lampas, то есть «факел», и lampros, что означает «блистательный». – Сократ рассмеялся. – Мне нравился «факел», Ксантиппе «блистательный», вот мы и договорились. Лампрокл был славный мальчуган. От матери взял красоту и красноречие, от меня… что же от меня? Ей-богу, ничего, разве что привычку шататься по городу – но, конечно, без моей страсти к повивальному искусству и к игре в творца и усовершенствователя человеческих душ.
– Не надо, дорогой, насмехаться над тем, что люди веками почитали в тебе и почитают до сего дня, – заметил я.
– Ну, я-то могу себе это разрешить! – Он озорно рассмеялся и снова заговорил о сыне. – Человеческий детеныш сам по себе вещь прекрасная, но в наш дом его появление внесло много шума. Ксантиппа превратилась в настоящую наседку, и тут уж не обходилось без громкого обмена мнениями. Ксантиппа рассчитывала, что теперь я больше времени буду проводить дома. Но ты понимаешь – для моей работы нужен был более зрелый материал. Работа же моя, право, была необходима: нравы в Афинах падали все ниже и ниже, дел нашлось бы для стольких же тысяч воспитателей, сколько тысяч жителей в них было. Короче, на каждого афинянина по Сократу. Да с кнутом в руке. Впрочем, этика без доброй воли, этика, навязанная под угрозой наказания, никуда не годится, и так, мой милый, все и идет… Да нет, я шучу. Мои друзья, мои так называемые ученики – кроме Крития, который ушел от нас, – доставляли мне радость. Они научились познавать самих себя и учили этому других, а ведь это, то есть учить других, быть апостолами, и значит – распространять человеческое самосознание все дальше и шире, о чем я и мечтал. А гордость моя, Алкивиад, занимал уже место Перикла. Он часто советовался со мной, нередко слушался меня, и лишь кое в чем мы с ним расходились.
Сократ нахмурился, в сердцах стукнул по столу.
– Как стратег, он был сплошное отчаянное озорство! Не слушал меня, упрямый осел!
Но тут же Сократ весело расхохотался, и я понял – он смеется чему-то далекому, удивительному.
– Можно спросить, что тебя развеселило?
– Конечно! Понимаешь, вспомнил… Лампроклу было три или четыре года, и пристал он ко мне, чтоб я вырезал ему из дерева какую-нибудь зверюшку. Я отыскал славный обрезок акации, белый, как женская грудь, и – за работу. Дело спорилось: инструмент-то у меня был. «Что это будет, папа?» – «Собачка». Лампрокл захлопал от радости: собачка! Я люблю собачек. Когда фигурка была готова, он с торжеством понес ее домой, показать матери. И тут я вдруг слышу: Лампрокл говорит «гав-гав», а Ксантиппа – «и-а, и-а»! И хохочет так, как редко хохотала. Выходит она из дому, зубы, глаза – все у нее смеется: ты, говорит, обещал ему собачку, а гляди-ка – ведь это осел! И я, старый осел, тоже расхохотался: думая об упрямце Алкивиаде, вырезал вместо собачки осла!
Я засмеялся тоже.
– Ну, будь весел. Ступай спать, сынок.
Я улыбнулся:
– Право, Сократ, я уже не так молод, чтоб ты называл меня сынком…
– Ну, как-никак, а на две с половиной тысячи лет будешь помоложе меня!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144