Анит бросился к столу судей, но архонт остановил его движением руки:
– Прости, Анит. Но по закону право говорить имеет теперь только обвиняемый.
Анит в ярости закусил губу. Он прав, этот демонический старик! Я сам вытащил его сюда! Я дурак! Но погоди – последнее слово за мной…
– Я должен вернуться к Мелету, – продолжал Сократ. – Он сказал, что видит меня как бы двухголовым и что одними устами я говорю – верю в богов, другими – не верю.
Пойдем по порядку. Да, я оставил резец скульптора, но я-то все-таки, пожалуй, лучше знаю, по какой причине. Еще молодым человеком был я одержим мыслью – формовать и лепить вместо недвижных тел души живых людей. Мне так хотелось, чтобы среди мраморной красоты Афин жили люди, такие же прекрасные, благородные и высокие духом. Как видно, опасная одержимость, правда? Какая ребячливость! Ведь если бы я столько же трудился над изваяниями, сколько давал себе труда с людьми, я мог бы стать преуспевающим скульптором, мог бы жить в покое, пользуясь уважением и авторитетом, и не мучил бы ни Ксантиппу мою, ни себя, ни вас, афиняне. Но жило во мне неотвязное чувство, жалило меня подобно скорпиону – чувство, что греки, у которых есть свои Фидий и Мирон, нуждаются и в своем Сократе…
– Отлично, Сократ! – взорвалось в публике.
– Видишь, Мелет, ты не понял, кто такой Сократ и почему сами Афины назначили ему иное поприще, чем поприще ваятеля. Мелки твои придирки, Мелет. Обвиняешь меня в том, что я возлагал на городские жертвенники только связки целебных трав из моего садика да отливал богам капли красного гудийского вина.
Сомневаюсь, позорно ли для меня то, что я ни на ком не наживаюсь, что я беден. Но именно моя бедность больше всего побуждает Анита и Ликона заниматься моей особой. Ибо они понимают: моя бедность, пускай безмолвная, говорит афинянам кое-что о Сократе – но еще и о тех, других; и пускай нет у моей бедности глаз – все же смотрит она на них отнюдь не сквозь пальцы.
Волнение пробежало по рядам присяжных. Одни ворчат, недовольные, другие выражают одобрение Сократу.
– Ты же, Мелет, видишь только то, что можно увидеть глазами. Связку растений видишь, но не замечаешь, что я возложил на общественный алтарь самое ценное, что у меня есть, – свою жизнь. И если я не ошибаюсь, то эти мои слова – не просто поэтическая метафора. – Он раскинул руки. – Быть может, они окажутся правдой в буквальном смысле!
Сократ немного повысил голос – ему казалось, что когда он говорит тише, то начинает дрожать. Помолчал.
Молчали теперь и присяжные, словно задумались – над Сократом и над тем, зачем они здесь. В мертвой знойной тишине издали доносились лишь глухие рыдания. Если б голосование состоялось сейчас – в урнах насчиталось бы куда больше белых бобов, чем черных. Но сейчас еще не голосовали.
Медленно, с неумолимой размеренностью, капала вода в клепсидре; и Сократ заговорил опять:
– Ты, Мелет, не зная, с какой стороны подступиться ко мне, служителю своего любимого города, прицепился к моему демонию. Назвал его черным демоном, чтоб повредить мне. Я же – и я никогда этого не скрывал – называю его божественным голосом. Божественным потому, что голос этот всегда был добр, рассудителен и пекся о моем благе. Он предостерегал меня перед всякой опасностью, в какую я бросался без оглядки. Сократ – и бросался?! А как же его знаменитая умеренность, его софросине? – скажете вы. Не заблуждайтесь, мужи афинские! Кровь во мне – не холодная. Я не тепел всего лишь, сердце мое вспыхивает, как клок соломы, когда речь идет о чем-либо прекрасном и добром. Понятия красоты и добра я соединил в одном слове: калокагафия.
Милый мой демоний! Он оберегал меня от самого себя. Вы, мои обвинители, даже и сейчас можете убедиться, что никто не приносит человеку столько вреда, как он сам. Подумали ли вы, какой вред нанесли вы сегодня себе, вы трое, лишенные доброго демония?
Ты, Мелет, считаешь моего демония черным демоном. Но зачем же я так часто беседовал о нем со всеми этими торговцами, башмачниками, с жителями Афин, с поденщиками, с моими учениками? Поверьте – вовсе не затем, чтобы дать повод обвинить меня. Но затем, чтобы каждый, кто в согласии с добром, кто умеет слышать, – чтоб каждый научился слышать этот голос, который тихонько звучит в его душе. Однако для этого нужно большое терпение, а его нет у людей, да, кроме того, этот предостерегающий голос нередко отговаривает человека от поступка, который тот во что бы то ни стало желает совершить, от которого не хочет отказаться. Как знать, быть может, многие заглушают в себе этот голос, не подозревая, что он оберегает их благо?
Может, и ты сам, Мелет, слышишь такой предостерегающий голос. Может, ты слышал его и сегодня, когда он убеждал тебя не давать против Сократа ложных и искаженных показаний – но ты его не послушал!
Эти слова усилили волнение среди присяжных.
– Куда это ты уставился? – спросил Мерин Люстрата.
– Никуда. Слушаю – нет ли и у меня голосов…
– Умник! Они ведь вроде только перед важным решением бывают…
– А это что – не важное? Судить, виноват человек или нет?
– В общем-то да, – вздохнул Мерин.
Сократ все еще обращался к Мелету:
– По твоим словам, у меня – две головы… – Он шагнул к Мелету, тот отскочил в испуге. – Не бойся, – рассмеялся Сократ, и видно было, как искренне он смеется, быть может забыв о том, где находится и с кем говорит. – Ни одна из двух моих голов тебя не съест! Нет, ты взгляни вблизи – видишь, голова у меня одна, правда довольно большая, и многим ужасно досадно, что в ней столько всего варится… Но я-то в своей голове поддерживаю кое-какой порядок, ибо забочусь о ней каждодневно, выметаю мусор, причем есть у меня обыкновение отметать его подальше. Это хорошее обыкновение, Мелет, только порой неприятное для соседа, тебе не кажется?
Он подошел еще ближе к поэту. Тот поднял руки, как бы обороняясь. Сократ, усмехнувшись, остановился.
– Все еще боишься меня, словно я собираюсь бросить тебя львам, но я всего лишь хочу показать тебе, по каким кривым дорожкам ковыляют твои мысли. Слушай же! – Голос Сократа стал громче, окрасился страстностью. – Какое же оно, это божественное, о котором я говорю? Мерзостное оно, отвратительное? Или, напротив, справедливое и мудрое? Или ты полагаешь, что божественное несовместимо с понятием справедливости и мудрости? Стало быть, по-твоему, боги не справедливы и не мудры? Просто – люди? Вот, значит, какой ты безбожник?!
Жестокая ирония, раздавившая Мелета, развеселила присяжных, но привела в ужас друзей и учеников Сократа. Им знаком был этот жар, эта страстность, когда Сократ подходил к заключительным выводам в своих беседах или бывал очарован чем-либо великим и прекрасным. Но здесь, на этом месте, страстность его пугала их.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144