Вот как.
— Господи, неужто так бывает!
— Да, так бывает.
Глаза у Генри возбужденно блестели, пока он говорил, но как только его взгляд упал на Дорис, возбуждение его сразу прошло, и он сказал презрительно:
— Не старайтесь храбриться передо мной. Вы же ребенок, вы сами это знаете. К чему же стараться разыгрывать передо мной взрослую женщину? — Он увидел, как ее напускная веселость померкла, и добавил вкрадчиво: — Ведь вы моя любовная песенка. Помните? Маленькая любовная песенка, слов которой я никак не способен понять.
Он положил ладонь на ее руку и медленно, нежно пожал ее. Дорис с минуту глядела на их сплетенные пальцы, потом с нарочитой решительностью высвободила руку. Генри расхохотался. Он наклонился к ней смеясь, смеясь обнял ее за талию и, все продолжая смеяться, привлек к себе.
— Вы чудесная девушка, Дорис! — воскликнул он. — Вы — прелесть! Как раз то, что мне нужно. Вы знаете это?
Она решительно высвободилась из его объятий и, отодвинувшись от него, одернула пальто и поправила шляпку. На лице у нее было довольное выражение.
— Да, вы, как видно, не любите терять время даром, мистер Уилок, — сказала она.
Ее слова смутили и даже слегка встревожили Генри. Он не думал о ней, когда его рука обнимала ее за талию. Генри неуверенно рассмеялся. Но смех не разогнал тревоги. Обнимая Дорис, Генри не испытывал никакого волнения. Он ощутил ее тело под пальто, но его рука лежала мертвая на ее теле, и его тело тоже осталось мертвым. Это было неестественно, ненормально. Ненормально быть таким. Чувство одиночества камнем легло ему на сердце.
— Что это такое! — громко воскликнул он. — Что со мной? — У Дорис лицо исказилось от испуга.
— Я хочу сказать, — проговорил Генри поспешно, — что никому, кроме вас, еще никогда не удавалось сбить меня с толку, если уж я примусь о чем-нибудь рассказывать. — Она так легко пугается, подумал он. Должно быть, боится меня. Вероятно, слышала что-нибудь. Впрочем, ерунда, что она могла слышать? Где? Нет, нет, все это бредни. Он все нафантазировал себе, больше ничего. Он сам выдумал весь этот страх и тревоги — все это одни фантазии. — Особенно, — продолжал он, — когда я рассказываю занятную историю, занятно описываю что-нибудь, и все так занятно получается, как сейчас вот — о высшем свете, которым я так восхищаюсь и который я обожаю и почитаю хребтом нации, я бы сказал, крестцом, седалищем нации, позволяющим ей расположиться с удобствами и чувствовать себя уютно.
— Ну вот, вы опять поехали.
— Правильно, поехал. — Он был в восторге оттого, что он намекнул на причины, по которым он не любит богатых людей с большим весом. Когда-то он лелеял честолюбивую мечту жениться на женщине из светского круга, которая помогла бы ему сделать карьеру, но так и не отважился предложить светской женщине стать его женой, и потому не сделал предложения вообще ни одной женщине. Было какое-то щемяще-сладкое предчувствие опасности в том, чтобы так приподнимать завесу, приоткрывать правду о самом себе, и он продолжал говорить, продолжал горячо, возбужденно сыпать словами: — Мы с вами беседовали сейчас о певце, которого пойдем слушать, когда кончим пить, — о певце, любимце высшего света, и о том, как утонченные господа — мужчины с чековыми книжками, отделанными золотом, и женщины с таким волнующим, манящим, едва слышным ароматом духов на груди — сидят и ждут, когда он придет и споет им, и защелкает для них на клавишах.
— Никак не пойму — шутите вы или говорите серьезно?
— Серьезно. Абсолютно серьезно. Вы сами увидите, как великосветские господа сидят там и ждут появления певца.
— Нет уж, и не подумаю.
— Да, да, увидите, увидите. Войдете, сядете и будете смотреть на них и все увидите.
Потом, не глядя на нее, глядя на свой бокал с вином и на стоику, и на свои нот, и на ее ноги, и на ее руки, и на ее бокал, он начал приглушенным, низким, взволнованным голосом объяснять ей, почему этого певца считают таким замечательным:
— Этот господин, — сказал он, — постиг искусство нежить на языке каждое грязное слово, которое он поет, высасывать из него всю непристойность и с таким придыханием делать паузы между словами, что самые паузы становятся непристойными. Он заставляет слово «лю-бо-вь» звучать, как «по-хо-ть». В этом его искусство, и это сделало его богачом и любимцем светского общества.
Генри увидел, что Дорис смотрит на него с ужасом. Она, видимо, была потрясена и шокирована. Потом нахмурилась.
— Да, да, это так, — закричал он в ее нахмуренное лицо. — Вы понимаете теперь, какой у этого господина замечательный язык? — Внезапно осклабившись, он заглянул ей в глаза. — И люди из высшего круга не могли бы обойтись без него, потому что он предохраняет их от мезальянсов. Когда он подхлестнет их своим пением, они могут сходиться даже друг с другом.
Лицо Дорис сморщилось от отвращения.
— Пожалуйста, пойдемте лучше куда-нибудь в другое место, — сказала она.
Генри рассмеялся.
— Как вам угодно, — сказал он. — Этот вечер — ваш. Я хочу быть сегодня человеком с рубином. Помните, я вам рассказывал? О том, как один человек подарил девушке рубин и ничего не пожелал взять у нее взамен, потому что он был извращенный человек, злое, страшное, отвратительное чудовище. Вот и я сегодня такой. Злой, чудовище. — Он иронически скосил на нее глаза. — Такое чудовище, что у вас мурашки забегают по коже; потому что я тоже хочу дать вам все, и ничего не попрошу взамен.
— Как это у вас так получается? Вы все говорите и говорите, и совершенно нельзя понять, о чем. Что ж тут плохого — давать и ничего не брать взамен? Мне кажется, на свете есть много кой-чего похуже. Если бы каждый был добрым Дедом Морозом, так у нас всякий день был бы праздник. Верно ведь?
— Вы так думаете? — сказал Генри. Он посмотрел на нее с усмешкой. Едва заметная усмешка все время скользила по его лицу. — Да, — повторил он, — я вижу, что вы в самом деле так думаете. Но это только потому, что вы еще дитя и не знаете, что это не так просто — быть плохим. Это самая трудная вещь на свете. Я хочу сказать, по-настоящему плохим, до конца, до предела. На это нужна целая жизнь. Совратить, украсть, убить — это еще не то. Это еще не совсем плохое.
— Для начала сойдет.
— Нет, дитя! — выкрикнул вдруг Генри. Казалось, он внезапно потерял рассудок и кричит самому себе. — Плохое — это не то. Это еще не совсем плохое — отнять у человека жену или жизнь, или плюнуть в лицо своему отцу. Да, да, даже это, даже плюнуть, от самого сердца плюнуть в лицо своему отцу. В жизни каждого человека может быть секунда, даже неделя, даже месяц, год, когда он попадает в такое положение, вынести которое он не в силах, и тогда с ним может случиться что-то плохое. В каждом это есть, и нужно просто несчастное стечение обстоятельств, чтобы это вышло наружу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147
— Господи, неужто так бывает!
— Да, так бывает.
Глаза у Генри возбужденно блестели, пока он говорил, но как только его взгляд упал на Дорис, возбуждение его сразу прошло, и он сказал презрительно:
— Не старайтесь храбриться передо мной. Вы же ребенок, вы сами это знаете. К чему же стараться разыгрывать передо мной взрослую женщину? — Он увидел, как ее напускная веселость померкла, и добавил вкрадчиво: — Ведь вы моя любовная песенка. Помните? Маленькая любовная песенка, слов которой я никак не способен понять.
Он положил ладонь на ее руку и медленно, нежно пожал ее. Дорис с минуту глядела на их сплетенные пальцы, потом с нарочитой решительностью высвободила руку. Генри расхохотался. Он наклонился к ней смеясь, смеясь обнял ее за талию и, все продолжая смеяться, привлек к себе.
— Вы чудесная девушка, Дорис! — воскликнул он. — Вы — прелесть! Как раз то, что мне нужно. Вы знаете это?
Она решительно высвободилась из его объятий и, отодвинувшись от него, одернула пальто и поправила шляпку. На лице у нее было довольное выражение.
— Да, вы, как видно, не любите терять время даром, мистер Уилок, — сказала она.
Ее слова смутили и даже слегка встревожили Генри. Он не думал о ней, когда его рука обнимала ее за талию. Генри неуверенно рассмеялся. Но смех не разогнал тревоги. Обнимая Дорис, Генри не испытывал никакого волнения. Он ощутил ее тело под пальто, но его рука лежала мертвая на ее теле, и его тело тоже осталось мертвым. Это было неестественно, ненормально. Ненормально быть таким. Чувство одиночества камнем легло ему на сердце.
— Что это такое! — громко воскликнул он. — Что со мной? — У Дорис лицо исказилось от испуга.
— Я хочу сказать, — проговорил Генри поспешно, — что никому, кроме вас, еще никогда не удавалось сбить меня с толку, если уж я примусь о чем-нибудь рассказывать. — Она так легко пугается, подумал он. Должно быть, боится меня. Вероятно, слышала что-нибудь. Впрочем, ерунда, что она могла слышать? Где? Нет, нет, все это бредни. Он все нафантазировал себе, больше ничего. Он сам выдумал весь этот страх и тревоги — все это одни фантазии. — Особенно, — продолжал он, — когда я рассказываю занятную историю, занятно описываю что-нибудь, и все так занятно получается, как сейчас вот — о высшем свете, которым я так восхищаюсь и который я обожаю и почитаю хребтом нации, я бы сказал, крестцом, седалищем нации, позволяющим ей расположиться с удобствами и чувствовать себя уютно.
— Ну вот, вы опять поехали.
— Правильно, поехал. — Он был в восторге оттого, что он намекнул на причины, по которым он не любит богатых людей с большим весом. Когда-то он лелеял честолюбивую мечту жениться на женщине из светского круга, которая помогла бы ему сделать карьеру, но так и не отважился предложить светской женщине стать его женой, и потому не сделал предложения вообще ни одной женщине. Было какое-то щемяще-сладкое предчувствие опасности в том, чтобы так приподнимать завесу, приоткрывать правду о самом себе, и он продолжал говорить, продолжал горячо, возбужденно сыпать словами: — Мы с вами беседовали сейчас о певце, которого пойдем слушать, когда кончим пить, — о певце, любимце высшего света, и о том, как утонченные господа — мужчины с чековыми книжками, отделанными золотом, и женщины с таким волнующим, манящим, едва слышным ароматом духов на груди — сидят и ждут, когда он придет и споет им, и защелкает для них на клавишах.
— Никак не пойму — шутите вы или говорите серьезно?
— Серьезно. Абсолютно серьезно. Вы сами увидите, как великосветские господа сидят там и ждут появления певца.
— Нет уж, и не подумаю.
— Да, да, увидите, увидите. Войдете, сядете и будете смотреть на них и все увидите.
Потом, не глядя на нее, глядя на свой бокал с вином и на стоику, и на свои нот, и на ее ноги, и на ее руки, и на ее бокал, он начал приглушенным, низким, взволнованным голосом объяснять ей, почему этого певца считают таким замечательным:
— Этот господин, — сказал он, — постиг искусство нежить на языке каждое грязное слово, которое он поет, высасывать из него всю непристойность и с таким придыханием делать паузы между словами, что самые паузы становятся непристойными. Он заставляет слово «лю-бо-вь» звучать, как «по-хо-ть». В этом его искусство, и это сделало его богачом и любимцем светского общества.
Генри увидел, что Дорис смотрит на него с ужасом. Она, видимо, была потрясена и шокирована. Потом нахмурилась.
— Да, да, это так, — закричал он в ее нахмуренное лицо. — Вы понимаете теперь, какой у этого господина замечательный язык? — Внезапно осклабившись, он заглянул ей в глаза. — И люди из высшего круга не могли бы обойтись без него, потому что он предохраняет их от мезальянсов. Когда он подхлестнет их своим пением, они могут сходиться даже друг с другом.
Лицо Дорис сморщилось от отвращения.
— Пожалуйста, пойдемте лучше куда-нибудь в другое место, — сказала она.
Генри рассмеялся.
— Как вам угодно, — сказал он. — Этот вечер — ваш. Я хочу быть сегодня человеком с рубином. Помните, я вам рассказывал? О том, как один человек подарил девушке рубин и ничего не пожелал взять у нее взамен, потому что он был извращенный человек, злое, страшное, отвратительное чудовище. Вот и я сегодня такой. Злой, чудовище. — Он иронически скосил на нее глаза. — Такое чудовище, что у вас мурашки забегают по коже; потому что я тоже хочу дать вам все, и ничего не попрошу взамен.
— Как это у вас так получается? Вы все говорите и говорите, и совершенно нельзя понять, о чем. Что ж тут плохого — давать и ничего не брать взамен? Мне кажется, на свете есть много кой-чего похуже. Если бы каждый был добрым Дедом Морозом, так у нас всякий день был бы праздник. Верно ведь?
— Вы так думаете? — сказал Генри. Он посмотрел на нее с усмешкой. Едва заметная усмешка все время скользила по его лицу. — Да, — повторил он, — я вижу, что вы в самом деле так думаете. Но это только потому, что вы еще дитя и не знаете, что это не так просто — быть плохим. Это самая трудная вещь на свете. Я хочу сказать, по-настоящему плохим, до конца, до предела. На это нужна целая жизнь. Совратить, украсть, убить — это еще не то. Это еще не совсем плохое.
— Для начала сойдет.
— Нет, дитя! — выкрикнул вдруг Генри. Казалось, он внезапно потерял рассудок и кричит самому себе. — Плохое — это не то. Это еще не совсем плохое — отнять у человека жену или жизнь, или плюнуть в лицо своему отцу. Да, да, даже это, даже плюнуть, от самого сердца плюнуть в лицо своему отцу. В жизни каждого человека может быть секунда, даже неделя, даже месяц, год, когда он попадает в такое положение, вынести которое он не в силах, и тогда с ним может случиться что-то плохое. В каждом это есть, и нужно просто несчастное стечение обстоятельств, чтобы это вышло наружу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147