сенатор Кабраль привозил сюда Ураниту и показывал ей фрески на библейские темы, написанные на стенах Велой Санети испанским архитектором-беженцем, перед которым Хозяин великодушно открыл двери Доминиканской Республики. В ту поездку в Сан-Кристобаль сенатор Кабраль показал ей еще и фабрику, изготовлявшую бутылки, и оружейный завод, а потом провел ее по долине реки Нигуа. Теперь отец посылал ее в Сан-Кристобаль вымолить для него у Хозяина прощение, чтобы ему разморозили банковские счета и снова посадили в кресло председателя Сената.
– Из Дома Каобы потрясающий вид на долину реки Нигуа, там пасутся и лошади, и скот Головного имения, – уточнил Мануэль Альфонсо.
Автомобиль, пройдя первый сторожевой пост, поднимался по склону, а на самом верху возвышался построенный из драгоценного дерева каобы, которое уже начинало исчезать на острове, дом, куда Генералиссимус удалялся на пару дней в неделю; там, вдали от посторонних глаз, происходили тайные свидания, обделывались темные дела, затевались рискованные деловые операции.
– Очень долго из всего Дома Каобы мне помнился только один ковер. Во всю комнату, с изображением гигантского многоцветного государственного герба. Потом я вспомнила и много других вещей. В спальне – огромный стеклянный шкаф, заполненный военными мундирами разных стилей, а над ними – длинный ряд фуражек и кепи. Даже наполеоновская треуголка.
Она не смеется. Она серьезна, голос стал глухим, глаза потухли. И никому не смешно – ни тетушке Аделине, ни Манолите, ни Лусиндите, ни Марианите, которая только что вернулась из ванной комнаты – ее стошнило. (Урания заметила, когда ей стало дурно.) Попугай по-прежнему спит. Тишина накрыла Санто-Доминго: ни автомобильного гудка, ни шума мотора, ни звуков радио, ни пьяного смеха, и даже бродячие псы не лают.
– Меня зовут Бенита Сепульведа, проходите, пожалуйста, – сказала ей сеньора у подножия деревянной лестницы. В годах, бесстрастная, и тем не менее что-то материнское сквозило в ее жестах и мимике; на ней были форменное платье и платок на голове. – Проходите сюда.
– Служанка, – говорит Урания. – Ее обязанностью было каждый день во всех комнатах ставить свежие цветы. Мануэль Альфонсо остался у входа разговаривать с офицером. Больше я его не видела.
Бенита Сепульведа, указывая пухлой ручкой на что-то темное за окнами, схваченными металлической решеткой, объяснила, что это – крона дуба и что в саду много манговых деревьев и кедров; но что самые красивые там – миндалевые деревья и каобы, растущие вокруг дома, и что их душистые ветви – повсюду, куда ни глянь. Слышала ли она, как они пахнут? Слышала? У нее будет возможность рано утром полюбоваться пейзажем – рекой, долиной, увидеть стойла Головного имения, – когда взойдет солнце. Она хочет завтрак доминиканский – банановое пюре, яичница, колбаска или копченое мясо и сок? А, может, как Генералиссимус, только кофе?
– От Бениты Сепульведы я узнала, что проведу там ночь, что, видимо, буду спать в одном доме с Его Превосходительством. Великая честь!
Служанка с непринужденностью, которая дается большой практикой, остановила ее на первой лестничной площадке и ввела в неярко освещенное просторное помещение. Это был бар. Деревянные сиденья со спинками, придвинутые к стенам, оставляли в центре широкое пространство для танцев; огромный музыкальный ящик, стойка и полки, заставленные бутылками, хрустальными стаканами и рюмками. Но Урания видела только огромный, во весь зал, от стены до стены, серый ковер с доминиканским гербом. Почти не заметила висевших на стенах портретов и картин с изображением Генералиссимуса – в полный рост, на коне, в военной форме и в гражданском, за письменным столом или вытянувшимся на трибуне, упакованным в президентскую ленту, – ни серебряных призов и дипломов за коров-рекордисток и породистых скакунов из Головного имения, красовавшихся на столиках, полочках и сервантах вперемежку с пластмассовыми пепельницами и дешевыми безделушками, с которых даже не были сняты ярлыки нью-йоркских магазинов «Мейси»; в этом пантеоне китча Бенита Сепульведа оставила ее, спросив напоследок, действительно ли она не желает выпить рюмочку ликера.
– Слова kitsch, я думаю, тогда еще не было, – поясняет она так, будто тетушка или сестры спросили ее об этом. – Годы спустя, когда я слышала это слово или читала и уже знала, что оно обозначало крайнее выражение дурного вкуса и претенциозности, я всегда вспоминала Дом Каобы. Пантеон китча.
Впрочем, она тоже была частью этого китча в ту жаркую майскую ночь, в своем платье из розового органди, специально сшитом для выхода в свет, серебряном кулоне с изумрудом и в позолоченных сережках, маминых, которые папа позволил ей надеть ради исключительного случая – праздника у Трухильо. Она никак не могла поверить в то, что происходит, и от этого происходившее представлялось ей нереальным. Ей казалось, что это не она, эта девочка, стоящая на государственном гербе в диковинной комнате. Неужели это сенатор Кабраль послал ее сюда как живое подношение Благодетелю и Отцу Новой Родины? Да, сомнений не оставалось, это придумал отец вместе с Мануэлем Альфонсо. И все-таки ей хотелось сомневаться.
Где– то не в баре, в другом месте, поставили пластинку Лучо Гатики. Besame, besame mucho, como si fuera esta noche la ultima vez.
– Я помню… – Манолите становится неловко, что она перебила, и она извиняется гримаской. – По радио все время играли Besame mucho и на всех праздниках – тоже.
Она стояла у окна – горячий воздух доносил густые ароматы поля, трав, деревьев – и вдруг услышала голоса. Натужный – Мануэля Альфонсо. Другой, визгливый, с перепадами, мог принадлежать только Трухильо. Она почувствовала мурашки – в затылке и на запястьях, где доктор щупает пульс, – нервный зуд, который раньше ощущала во время экзаменов и даже теперь, в Нью-Йорке, перед тем как принять важное решение.
– Я подумала броситься в окно. Подумала упасть на колени и плакать, умолять его. Подумала, что должна позволить ему делать со мной все, что захочет, сжав зубы, и выжить, а потом отомстить папе. Я подумала тысячу разных вещей, пока они разговаривали там, внизу.
Тетушка Аделина вздрагивает в качалке, раскрывает рот, но ничего не говорит. Она бледна, как полотно, запавшие глаза полны слез.
Голоса смолкли. Короткая тишина, а потом – шаги вверх по лестнице. Сердце остановилось? В слабом свете обрисовалась фигура Трухильо: в военной форме оливкового цвета, но без гимнастерки и без галстука. С рюмкой коньяка в руке. Он шел к ней и улыбался.
– Добрый вечер, красавица, – прошептал он, склоняясь в поклоне. И протянул ей незанятую руку. Но когда Урания автоматически подала ему свою, Трухильо не пожал ее, а поднес к губам и.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135
– Из Дома Каобы потрясающий вид на долину реки Нигуа, там пасутся и лошади, и скот Головного имения, – уточнил Мануэль Альфонсо.
Автомобиль, пройдя первый сторожевой пост, поднимался по склону, а на самом верху возвышался построенный из драгоценного дерева каобы, которое уже начинало исчезать на острове, дом, куда Генералиссимус удалялся на пару дней в неделю; там, вдали от посторонних глаз, происходили тайные свидания, обделывались темные дела, затевались рискованные деловые операции.
– Очень долго из всего Дома Каобы мне помнился только один ковер. Во всю комнату, с изображением гигантского многоцветного государственного герба. Потом я вспомнила и много других вещей. В спальне – огромный стеклянный шкаф, заполненный военными мундирами разных стилей, а над ними – длинный ряд фуражек и кепи. Даже наполеоновская треуголка.
Она не смеется. Она серьезна, голос стал глухим, глаза потухли. И никому не смешно – ни тетушке Аделине, ни Манолите, ни Лусиндите, ни Марианите, которая только что вернулась из ванной комнаты – ее стошнило. (Урания заметила, когда ей стало дурно.) Попугай по-прежнему спит. Тишина накрыла Санто-Доминго: ни автомобильного гудка, ни шума мотора, ни звуков радио, ни пьяного смеха, и даже бродячие псы не лают.
– Меня зовут Бенита Сепульведа, проходите, пожалуйста, – сказала ей сеньора у подножия деревянной лестницы. В годах, бесстрастная, и тем не менее что-то материнское сквозило в ее жестах и мимике; на ней были форменное платье и платок на голове. – Проходите сюда.
– Служанка, – говорит Урания. – Ее обязанностью было каждый день во всех комнатах ставить свежие цветы. Мануэль Альфонсо остался у входа разговаривать с офицером. Больше я его не видела.
Бенита Сепульведа, указывая пухлой ручкой на что-то темное за окнами, схваченными металлической решеткой, объяснила, что это – крона дуба и что в саду много манговых деревьев и кедров; но что самые красивые там – миндалевые деревья и каобы, растущие вокруг дома, и что их душистые ветви – повсюду, куда ни глянь. Слышала ли она, как они пахнут? Слышала? У нее будет возможность рано утром полюбоваться пейзажем – рекой, долиной, увидеть стойла Головного имения, – когда взойдет солнце. Она хочет завтрак доминиканский – банановое пюре, яичница, колбаска или копченое мясо и сок? А, может, как Генералиссимус, только кофе?
– От Бениты Сепульведы я узнала, что проведу там ночь, что, видимо, буду спать в одном доме с Его Превосходительством. Великая честь!
Служанка с непринужденностью, которая дается большой практикой, остановила ее на первой лестничной площадке и ввела в неярко освещенное просторное помещение. Это был бар. Деревянные сиденья со спинками, придвинутые к стенам, оставляли в центре широкое пространство для танцев; огромный музыкальный ящик, стойка и полки, заставленные бутылками, хрустальными стаканами и рюмками. Но Урания видела только огромный, во весь зал, от стены до стены, серый ковер с доминиканским гербом. Почти не заметила висевших на стенах портретов и картин с изображением Генералиссимуса – в полный рост, на коне, в военной форме и в гражданском, за письменным столом или вытянувшимся на трибуне, упакованным в президентскую ленту, – ни серебряных призов и дипломов за коров-рекордисток и породистых скакунов из Головного имения, красовавшихся на столиках, полочках и сервантах вперемежку с пластмассовыми пепельницами и дешевыми безделушками, с которых даже не были сняты ярлыки нью-йоркских магазинов «Мейси»; в этом пантеоне китча Бенита Сепульведа оставила ее, спросив напоследок, действительно ли она не желает выпить рюмочку ликера.
– Слова kitsch, я думаю, тогда еще не было, – поясняет она так, будто тетушка или сестры спросили ее об этом. – Годы спустя, когда я слышала это слово или читала и уже знала, что оно обозначало крайнее выражение дурного вкуса и претенциозности, я всегда вспоминала Дом Каобы. Пантеон китча.
Впрочем, она тоже была частью этого китча в ту жаркую майскую ночь, в своем платье из розового органди, специально сшитом для выхода в свет, серебряном кулоне с изумрудом и в позолоченных сережках, маминых, которые папа позволил ей надеть ради исключительного случая – праздника у Трухильо. Она никак не могла поверить в то, что происходит, и от этого происходившее представлялось ей нереальным. Ей казалось, что это не она, эта девочка, стоящая на государственном гербе в диковинной комнате. Неужели это сенатор Кабраль послал ее сюда как живое подношение Благодетелю и Отцу Новой Родины? Да, сомнений не оставалось, это придумал отец вместе с Мануэлем Альфонсо. И все-таки ей хотелось сомневаться.
Где– то не в баре, в другом месте, поставили пластинку Лучо Гатики. Besame, besame mucho, como si fuera esta noche la ultima vez.
– Я помню… – Манолите становится неловко, что она перебила, и она извиняется гримаской. – По радио все время играли Besame mucho и на всех праздниках – тоже.
Она стояла у окна – горячий воздух доносил густые ароматы поля, трав, деревьев – и вдруг услышала голоса. Натужный – Мануэля Альфонсо. Другой, визгливый, с перепадами, мог принадлежать только Трухильо. Она почувствовала мурашки – в затылке и на запястьях, где доктор щупает пульс, – нервный зуд, который раньше ощущала во время экзаменов и даже теперь, в Нью-Йорке, перед тем как принять важное решение.
– Я подумала броситься в окно. Подумала упасть на колени и плакать, умолять его. Подумала, что должна позволить ему делать со мной все, что захочет, сжав зубы, и выжить, а потом отомстить папе. Я подумала тысячу разных вещей, пока они разговаривали там, внизу.
Тетушка Аделина вздрагивает в качалке, раскрывает рот, но ничего не говорит. Она бледна, как полотно, запавшие глаза полны слез.
Голоса смолкли. Короткая тишина, а потом – шаги вверх по лестнице. Сердце остановилось? В слабом свете обрисовалась фигура Трухильо: в военной форме оливкового цвета, но без гимнастерки и без галстука. С рюмкой коньяка в руке. Он шел к ней и улыбался.
– Добрый вечер, красавица, – прошептал он, склоняясь в поклоне. И протянул ей незанятую руку. Но когда Урания автоматически подала ему свою, Трухильо не пожал ее, а поднес к губам и.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135