У вас очень трудное начало фамилии, концовка звучит значительно проще, нет, он ничего не просил вам передать, до свидания.
Самое страшное для Степанова (не было бы только чего пострашнее) — это ждать. Он радостно писал, но мучительно ждал того момента, когда прочитает редактор, придет корректура, появится журнал; отклики не очень-то волновали его, потому что он знал всю меру тенденциозности критики; самое важное, читают тебя или нет; остальное — от лукавого; сказка про голого короля была одной из самых его любимых; в конечном счете оценку работе выносит не критик, а время, проявляющее себя через читателя, то есть через память; сколько голых королей, творчество которых возносили до небес, ушли в беспамятное небытие, а те, кого критика не очень-то баловала, не залеживаются на полках библиотек или, того приятнее, выдаются лишь в читальном зале под паспорт.
«Еще час сорок пять минут ждать, — подумал Степанов, — будь прокляты эти час сорок пять минут, в моем возрасте время начинаешь ощущать так близко, так видишь его необратимую стремительность, что даже на секундную стрелку жутко смотреть: дергающиеся цифры кварцевых часов навсегда отбрасывают то мгновение, которое было только что, ан нет его, неповторимо и безвозвратно ушло. А если этот самый месье Жюри решил мне отказать? — спросил он вдруг себя. — Нет, он вполне мог это сделать вчера, проявил же такой явный интерес, да и потом я отдал ему процент с нового издания, а это не полторы тысячи франков, а добрых пятьдесят».
Степанов верил ощущениям и очень боялся этого, потому что, считал он, такое может принести много бед людям; чем сильнее и выше человек, уповающий на чувство, тем это опаснее; прав был Огюст Конт: лишь практика, лишь факт угодны человечеству, а никак не те глубинные, не понятые покуда наукой чувства, которые порождают недоверие, ревность, слепое восхищение или злобную неприязнь.
Он старался не поддаваться тому, что порою шевелилось в нем, гнал это, ожидая момента, когда чувство обретает форму логического посыла, до конца ясного ему самому; всегда повторял себе историю о том, как некто, выходя из театра, оттолкнул человека, который шел прямиком, никому не уступая дороги. Человек странно усмехнулся, заметив: «Только не бейте меня по лицу, я слеп».
Степанов подолгу не соглашался со старыми друзьями, когда те говорили про какого-то нового его знакомца: «Он плохой человек, не верь ему». Степанов порой ошибался в людях, признавал правоту своих близких, но в глубине души был убежден, что поступил правильно: в каждом надо стараться увидеть добро, нельзя жить предвзято, лучше один раз убедиться самому, чем сто раз услышать от других.
Но сейчас он совершенно точно ощутил, что месье Жюри у себя, просто не желает брать трубку; может, не готов еще к деловой встрече, поправил себя Степанов, хотя значительно проще так мне прямо об этом и сказать, я ведь предупредил, что ограничен временем; они здесь такие пугливые; говорят, у нас всего боятся, черта с два, ничего у нас не боятся, а тут взвешивают любое слово и соизмеряют каждый шаг, когда дело касается общения с иностранцем оттуда.
Он снял трубку, набрал номер издательства, изменил голос, как-никак снимался в «Солярисе», его попросили сыграть роль американского профессора, работали без репетиции, с маху, и на своем американском сленге попросил к аппарату мистера Жюри: "С ним хочет беседовать вице-директор «Юниверсал паблишинг хауз».
И снова музыка в трубке, на этот раз не Гершвин, а стилизованный Римский-Корсаков, «Полет шмеля» в джазовом исполнении, очень красиво, никакого глумления над классикой, просто в старые мехи влили новое вино; понятно, кого-то из наших традиционалистов это может шокировать, но их предков еще больше ведь шокировали Рахманинов и Скрябин, а теперь они же причислили их к лику святых и правильно сделали, но через какое неприятие эти гении шли к славе!
— Алло, — голос месье Жюри был воркующим, вальяжным, исполненным, как и всегда, доброжелательства.
Степанов хотел было сказать ему по-русски: «Что ж ты от меня бегаешь, сука», — но решил этого не делать, не плюй в колодец, пригодится воды напиться.
Осторожно положив трубку на рычаг, он снова начал листать свою телефонную книжку; никогда и нигде, а особенно на Западе, нельзя делать ставку лишь на одну возможность, здешний мир построен на множественности попыток, в чужой монастырь со своим уставом не лезь, пословицы не бывают неправильными, это катехизис человеческого разума, проверено опытом тысячелетий.
Дональд Эпштейн, Париж, кинопродюсер, друг Кармена, славный парень, воевал против Гитлера, был сбит над Германией, в концлагере подлежал расстрелу; спасло русское большевистское подполье; черт, отчего я не позвонил ему, не важно, что было мало времени, для хороших людей время должно быть найдено, а ты по-прежнему тратишь уйму минут на суету, обязательные (а именно поэтому совершенно необязательные) звонки, встречи, ленчи, ужины.
— Алло, пожалуйста, мистера Эпштейна.
— Мистер Апштайн не живет здесь более, он переехал на юг Франции.
— Пожалуйста, дайте мне его новый телефон.
— Но мистер Апштайн не оставил нам своего нового телефона, месье…
(«Апштайн, понятно. Я совсем забыл, что он просил именно так произносить его фамилию», — вспомнил Степанов.)
Профессор Герберт Краузе. Стоп, этот может помочь, он часто приезжает в Москву, я могу там арендовать ему машину или отдать свою, а здесь он меня выручит.
Степанов набрал номер и услышал командный голос:
— Двадцать три двадцать шесть!
(Профессор писал во многие журналы и газеты, поэтому скрывался от пустых звонков, называл лишь номер своего телефона; те, кто нужен ему, знают эту хитрость.)
— Ноль семь ноль один, — ответил Степанов.
— Простите?
Степанов рассмеялся.
— Гутен морген, Карл Иванович!
— Но я не Карл Иванович, — удивился профессор, — я Герберт Васильевич.
«Нет, все-таки немец всегда немец, — подумал Степанов, — я ж ему объяснил про „Карла Ивановича“, неужели память стала сдавать?»
— Я помню, что вы Герберт Васильевич, а вот вы забыли, как я рассказывал вам о персонаже из Толстого, добром старом гувернере, «гутен морген, Карл Иванович»…
— А, Дмитрий Юрьевич, здравствуйте, мой дорогой! Откуда вы?! Я хотел было вам звонить, но большевики отключили автоматическую связь, разговора приходится ждать чуть ли не сутки!
— Ничего, повысим тариф на разговор и снова включим автомат, — легко пообещал Степанов. — Я сейчас неподалеку от вас, и у меня к вам необычная просьба.
— Да, пожалуйста, мой дор-р-рогой (откуда такая «горловая устроенность», успел подумать Степанов, я бы связки порвал при надобности так произносить букву "р"), в чем предмет вашей просьбы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122
Самое страшное для Степанова (не было бы только чего пострашнее) — это ждать. Он радостно писал, но мучительно ждал того момента, когда прочитает редактор, придет корректура, появится журнал; отклики не очень-то волновали его, потому что он знал всю меру тенденциозности критики; самое важное, читают тебя или нет; остальное — от лукавого; сказка про голого короля была одной из самых его любимых; в конечном счете оценку работе выносит не критик, а время, проявляющее себя через читателя, то есть через память; сколько голых королей, творчество которых возносили до небес, ушли в беспамятное небытие, а те, кого критика не очень-то баловала, не залеживаются на полках библиотек или, того приятнее, выдаются лишь в читальном зале под паспорт.
«Еще час сорок пять минут ждать, — подумал Степанов, — будь прокляты эти час сорок пять минут, в моем возрасте время начинаешь ощущать так близко, так видишь его необратимую стремительность, что даже на секундную стрелку жутко смотреть: дергающиеся цифры кварцевых часов навсегда отбрасывают то мгновение, которое было только что, ан нет его, неповторимо и безвозвратно ушло. А если этот самый месье Жюри решил мне отказать? — спросил он вдруг себя. — Нет, он вполне мог это сделать вчера, проявил же такой явный интерес, да и потом я отдал ему процент с нового издания, а это не полторы тысячи франков, а добрых пятьдесят».
Степанов верил ощущениям и очень боялся этого, потому что, считал он, такое может принести много бед людям; чем сильнее и выше человек, уповающий на чувство, тем это опаснее; прав был Огюст Конт: лишь практика, лишь факт угодны человечеству, а никак не те глубинные, не понятые покуда наукой чувства, которые порождают недоверие, ревность, слепое восхищение или злобную неприязнь.
Он старался не поддаваться тому, что порою шевелилось в нем, гнал это, ожидая момента, когда чувство обретает форму логического посыла, до конца ясного ему самому; всегда повторял себе историю о том, как некто, выходя из театра, оттолкнул человека, который шел прямиком, никому не уступая дороги. Человек странно усмехнулся, заметив: «Только не бейте меня по лицу, я слеп».
Степанов подолгу не соглашался со старыми друзьями, когда те говорили про какого-то нового его знакомца: «Он плохой человек, не верь ему». Степанов порой ошибался в людях, признавал правоту своих близких, но в глубине души был убежден, что поступил правильно: в каждом надо стараться увидеть добро, нельзя жить предвзято, лучше один раз убедиться самому, чем сто раз услышать от других.
Но сейчас он совершенно точно ощутил, что месье Жюри у себя, просто не желает брать трубку; может, не готов еще к деловой встрече, поправил себя Степанов, хотя значительно проще так мне прямо об этом и сказать, я ведь предупредил, что ограничен временем; они здесь такие пугливые; говорят, у нас всего боятся, черта с два, ничего у нас не боятся, а тут взвешивают любое слово и соизмеряют каждый шаг, когда дело касается общения с иностранцем оттуда.
Он снял трубку, набрал номер издательства, изменил голос, как-никак снимался в «Солярисе», его попросили сыграть роль американского профессора, работали без репетиции, с маху, и на своем американском сленге попросил к аппарату мистера Жюри: "С ним хочет беседовать вице-директор «Юниверсал паблишинг хауз».
И снова музыка в трубке, на этот раз не Гершвин, а стилизованный Римский-Корсаков, «Полет шмеля» в джазовом исполнении, очень красиво, никакого глумления над классикой, просто в старые мехи влили новое вино; понятно, кого-то из наших традиционалистов это может шокировать, но их предков еще больше ведь шокировали Рахманинов и Скрябин, а теперь они же причислили их к лику святых и правильно сделали, но через какое неприятие эти гении шли к славе!
— Алло, — голос месье Жюри был воркующим, вальяжным, исполненным, как и всегда, доброжелательства.
Степанов хотел было сказать ему по-русски: «Что ж ты от меня бегаешь, сука», — но решил этого не делать, не плюй в колодец, пригодится воды напиться.
Осторожно положив трубку на рычаг, он снова начал листать свою телефонную книжку; никогда и нигде, а особенно на Западе, нельзя делать ставку лишь на одну возможность, здешний мир построен на множественности попыток, в чужой монастырь со своим уставом не лезь, пословицы не бывают неправильными, это катехизис человеческого разума, проверено опытом тысячелетий.
Дональд Эпштейн, Париж, кинопродюсер, друг Кармена, славный парень, воевал против Гитлера, был сбит над Германией, в концлагере подлежал расстрелу; спасло русское большевистское подполье; черт, отчего я не позвонил ему, не важно, что было мало времени, для хороших людей время должно быть найдено, а ты по-прежнему тратишь уйму минут на суету, обязательные (а именно поэтому совершенно необязательные) звонки, встречи, ленчи, ужины.
— Алло, пожалуйста, мистера Эпштейна.
— Мистер Апштайн не живет здесь более, он переехал на юг Франции.
— Пожалуйста, дайте мне его новый телефон.
— Но мистер Апштайн не оставил нам своего нового телефона, месье…
(«Апштайн, понятно. Я совсем забыл, что он просил именно так произносить его фамилию», — вспомнил Степанов.)
Профессор Герберт Краузе. Стоп, этот может помочь, он часто приезжает в Москву, я могу там арендовать ему машину или отдать свою, а здесь он меня выручит.
Степанов набрал номер и услышал командный голос:
— Двадцать три двадцать шесть!
(Профессор писал во многие журналы и газеты, поэтому скрывался от пустых звонков, называл лишь номер своего телефона; те, кто нужен ему, знают эту хитрость.)
— Ноль семь ноль один, — ответил Степанов.
— Простите?
Степанов рассмеялся.
— Гутен морген, Карл Иванович!
— Но я не Карл Иванович, — удивился профессор, — я Герберт Васильевич.
«Нет, все-таки немец всегда немец, — подумал Степанов, — я ж ему объяснил про „Карла Ивановича“, неужели память стала сдавать?»
— Я помню, что вы Герберт Васильевич, а вот вы забыли, как я рассказывал вам о персонаже из Толстого, добром старом гувернере, «гутен морген, Карл Иванович»…
— А, Дмитрий Юрьевич, здравствуйте, мой дорогой! Откуда вы?! Я хотел было вам звонить, но большевики отключили автоматическую связь, разговора приходится ждать чуть ли не сутки!
— Ничего, повысим тариф на разговор и снова включим автомат, — легко пообещал Степанов. — Я сейчас неподалеку от вас, и у меня к вам необычная просьба.
— Да, пожалуйста, мой дор-р-рогой (откуда такая «горловая устроенность», успел подумать Степанов, я бы связки порвал при надобности так произносить букву "р"), в чем предмет вашей просьбы?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122