— Это у нас такой праздник… Новый дом, так, что ли, можно перевести, хотя лучше писать по-русски, как Хемингуэй писал испанские слова в своих книгах, русский и испанский труднопереводимы…
— А потом?
— Потом поэт улыбнулся, глаза его стали прозрачными, как морская вода в маленькой бухте ранним утром возле Мухалатки, есть у нас такое райское место в Крыму, и сказал, что не надо откладывать на после то, что можно сделать сейчас, сразу. Он спросил у меня тогда: «В сусеках, может, бутылка припрятана?»
— Что такое «сусек»?
— Это кладовка, место для хранения, а может быть, погреб, — улыбнулся Степанов, произнося эти слова без того страшного английского акцента, с которым теперь наши радиодикторы, вещающие на Запад, произносят названия русских городов и даже имена людские. — Я ответил, что в сусеках у меня есть и бутылка, и сыр, и колбаса, но ведь еще рано, рассвет… Если вы написали хоть одну строчку, ответил поэт, — продолжал Степанов, чувствуя, как успокаивается, вспоминая прозрачноглазого львиноволосого человека, — то вы словно бы на взгорок поднялись, и вам открылась даль, а каждая даль неоглядна и помогает понять себя, так что не грех в этом случае выпить стакашку, закусив корочкой черного хлеба и половиной головки лука, присыпав ее солью; чудо что за красота откроется. И мы вошли на цыпочках в дом, прокрались на кухню, заставленную ящиками, картонками с посудой, чайниками, достали из сусека бутылку «Столичной», нарезали черного хлеба, почистили луковицу, присыпали ее солью, выпили, и я впервые в жизни тогда понял, как это чудесно — сделать глоток водки ранним утром. Я, правда, в тот день не написал ни строчки, но дочь я привез за город, чтобы она жила в лесу и слышала, как поют птицы, не по телевизору…
Мари сказала:
— Вы так все это изобразили, так грустно, что мне выпить захотелось… Не «розе», а чего-нибудь покрепче… С хлебом и луковицей.
— Угощаю.
— Слушайте, пожалуйста, не сердитесь, но я терпеть не могу, когда меня угощают мужчины… У нас же принято все калькулировать: если ты привел меня в ресторан, напоил и вкусно накормил, то я просто-напросто обязана лечь с тобой в постель, а этого ни вам не надо, ни мне… У меня поэтому идиосинкразия на угощения… Нет, правда, здесь все считают автоматически: удовольствие в доме любви стоит пятьдесят франков, а хороший ужин с вином пятьдесят семь, шестьдесят; один к одному, никаких проблем; у меня такое ощущение, что мужчины, которые приводят в кабаки молодых подружек и деловито раскладывают на коленях салфетки, готовятся не к тому, чтобы вытереть рот после еды, а промокнуть любовный пот, честное слово…
— Когда дали Москву, вы рассказывали мне про то, как вы и брат…
— Хорошая же у вас память… Мне расхотелось говорить об этом… Весь мир живет одинаковыми проблемами, одним и тем же. Словом, дети, даже девочки, а может, именно девочки не прощают отцам их счастья, особенно если оно позднее. Чего в этом больше — обиды, непонимания, собственничества, то есть ревности, или эгоизма, — не знаю… Но это так… И не приведи вам бог с этим столкнуться, но вы столкнетесь еще, обязательно столкнетесь, господин Степанов.
— Вы когда пьете, хотите есть?
Она пожала плечами.
— Так ведь мы пьем после еды, это, говорят, только одни русские могут пить и до еды, и во время… Мы экономные, всему свое время…
— Верно, — согласился Степанов, — вы экономные, мы дурни дурнями, а проблемы у всех, считай, одни… Помирились с папой?
— Да как сказать… Он и не обижался на меня, он написал мне тогда: «Я жду, я всегда с тобой, не поддавайся черным магиям, старайся быть справедливой, не меряй людей своей меркой, каждый человек — это мир, астрономы не успевают понять планеты за целую жизнь, а ты выносишь приговор за неделю, справедливо ли это?» Но ведь это слова, — сказала Мари и снова закурила. — А слова — суть бессилие дела.
— Уйдем в дебри, — заметил Степанов. — В чем-то вы правы, действительно слово порой есть бессилие дела, но ведь «вначале было слово»… Как ни крути, но в этой позиции спор с библией бессмыслен… Другое дело, каждый человек, то есть мир, замкнут в себе, хотя подобен ближнему, и то, что истинно для вас, не обязательно будет принято мною, как ни доказывайте вы свою правоту: мысль изреченная есть ложь.
— А как же быть тогда с другим постулатом?
— Каким?
— Истина в слове, ибо в нем сокрыта наша индивидуальность, а на свете нет ничего более подлинного, чем индивидуальность. Согласны?
— Если человек смог сказать свое слово и его слово услышано, — улыбнулся Степанов, — это одно дело… Но ведь сколько слов не прозвучало… Сколько мыслей не высказано вслух, Мари… Мне вообще-то кажется, что приказное влияние безнравственно и бесплодно; действительно, выразить себя можно лишь словом, мелодией, картиной; каждый человек значителен в той степени, в какой в нем заложен дар художника…
— Нет, — Мари покачала головою, — не согласна. Если человек умеет читать Гарсиа Лорку, наслаждаться Эль Греко, думать над словами Розы Люксембург, если он наделен даром слышать в самом себе музыку Чайковского, тогда он соучастник творчества, потому что сохраняет прекрасное, не дает ему исчезнуть, значит, он тоже художник.
— Это вы к тому, что творчество обязательно двусторонне? — спросил Степанов. — Художник не только тот, кто обращается к читателю или слушателю, но и тот, который читает и слушает?
Мари кивнула.
— Я не спорю, — сказал Степанов. — Сплошь и рядом, кстати говоря, читатель видит в книге куда больше, чем там написано. Но это исключение из правил.
— Так ведь всякое исключение лишь подтверждает правило…
— Наши с вами отношения — исключение из правил? — поинтересовался Степанов. — Или?
— Черт его знает… Вы мне нужны в моем деле… Я бы пошла в атаку с кем угодно, только б сделать то, что я обязана сделать… А теперь я присмотрелась к вам… И мне кажется, что давно вас знаю, а это у меня бывает, только если я встречаю хороших людей…
— Я последнее время стал бояться времени, — сказал Степанов. — Так страшно и постоянно стал его чувствовать… Мины рвутся рядом — столько друзей ушло, столько прекрасных людей покинули землю первыми… И мне порою делается трудно жить оттого, что я боюсь не успеть сделать то, что обязан; впору наговаривать сюжеты ненаписанных рассказов, пусть следующее поколение литераторов реализует…
— У них будут свои.
— Нет, — Степанов покачал головой. — Как утверждают критики, в мировой литературе всего тридцать семь сюжетов. А меня, например, давно мучает сюжет, я хочу написать очень длинную повесть всего лишь об одном часе, но боюсь, что не смогу…
— Расскажите.
— Расскажу, — он приблизился к Мари, и она увидела, какие у него усталые, сосредоточенные глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122