Он не любил его, не верил ему, чувствовал в нем чужого, но, когда я сказала, что все равно буду с ним, перестал спорить и делал все что мог, только б мне было хорошо, только б я была рядом, пусть даже с Робертом… Почему же я так невзлюбила Гала? Когда это случилось? Наверное, в тот вечер, когда мы собрались у папы в номере в горах, а у него началась аритмия и Гала сказала, что он не будет пить кофе, я так никогда не смела говорить ему, и меня это перевернуло, но ведь она была права, она боялась за него… Может быть, я тогда встала на дыбы, оттого что Клаус рассказал мне про Гала ужасное, мол, и с тем она спала, и с этим, и вообще ее салон красоты на самом деле бордель и она мечтает выйти замуж за арабского шейха и уехать к теплу, на виллу, что возле Персидского залива… А я поверила. Как же я могла так легко поверить в слова чужого человека и не поверить папе, когда он говорил, что женщина, как и мужчина, не ответственна за прошлое, это табу, тогда лучше сразу расстаться, прошлое принадлежит каждому в отдельности, только настоящее и будущее — двоим… И тем, кто их любит… Один папа может помочь Мигелю, — снова сказала она себе. — Папа всегда помогал мне и не корил этим, он просто приходил, гладил меня по голове, называл рысенком и помогал, принимая на себя все мои вины и глупости… Когда он расстался с мамой, я сказала, что не буду с ним никогда разговаривать, и он не звонил мне, а потом прислал письмо, боже, какое это письмо! Сколько было в нем доброты, скорби, юмора… Да, я ревновала его, но ведь это шло от любви, разве нет? Я знала, как он дружил с Джо Дассеном, они проводили вдвоем так много времени, а потом, когда к Дассену пришла посмертная слава — так часто у нас бывает с певцами, умри, и все станут восхищаться тобой — и выпустили его посмертную пластинку и кассеты, на которых был записан его последний вечер, и он рассказывал о своих друзьях, он помянул многих, но не сказал про папу, наверно, не захотел афишировать связь с консервативным журналистом: как же так, нынче в моде левые… Я после этого перестала слушать Дассена, так мне стало обидно за папу… А Гала я не могла простить того, что теперь мы с Гансом должны делить с нею папу и не будет наших вечерних застолий — па, Ганс и я, когда мы понимали друг друга с полуслова и хохотали от души, вспоминая наши путешествия, и перемывали кости знакомым, и замирали, когда папа начинал рассказывать о том, над чем он работает… Но ведь папа пошел на то, чтобы мои друзья входили в наш круг, несмотря на то, что Ганс был против, он тоже ревновал меня, как только может мальчишка ревновать сестру, а папа увещевал его и мирил с моими друзьями, потому что хотел мне счастья… А я даже не позволила себе приехать к нему и попробовать пожить вчетвером: он, я, Ганс и Гала; нет, сказала я, и все тут… Господи, как же это страшно, когда родители живут поврозь, мы, дети, все время чувствуем свою вину перед тем, кто несчастлив, и сердимся на того, кому улыбнулось счастье… Хемингуэй в своих „Островах в океане“ отказался от того, чтобы писать взрослых детей, они были дороги ему, пока маленькие, а потом, наверное, они тоже не смогли простить ему любви, жили собой, своими мамами, с которыми расстался Хемингуэй, своей ревностью и обидой… Разве можно обижаться на отца? Господи, Мигель, — подумала она, увидев лицо Санчеса, его раннюю седину и широко расставленные глаза, добрые, беззащитные, и ощутила запах его шеи, — у него какой-то особенный запах, можно часами лежать, прижавшись, и слушать его дыхание, и гладить его плечи, они у него очень сильные, а пальцы тонкие, как у женщины, и он так же, как папа, любит гладить меня по щеке, а по утрам чесать лопатки… Впервые папа начал чесать мне лопатки в горах, когда привез в маленький пансион, он был еще недостроен, кроме нас там жила всего одна семья, света не было, и туалет на улице, и звезды сияли, близкие, зеленые и огромные, а мне казалось, что вокруг нашего пансиона ходят рыси, и я ужасно боялась, а папа стоял рядом, посмеиваясь: „Ах ты, мой трусливый рысенок…“ Он стал меня брать с собою, когда я была совсем маленькой. Я только теперь поняла, отчего он это делал, хотел выработать во мне выдержку и спокойствие, мама так поддается настроениям — утром добрая, а вечером сердится или плачет, — а он хотел, чтобы у меня был стержень постоянства, умей держать свои настроения в кулаке, не в безвоздушном ведь пространстве живешь… Он и в газету меня привел, чтобы я научилась жить среди людей, хранил все мои стихи, собирал каждую страничку, словно нянька, а я норовила их жечь или рвать… Как он восторгался, когда Ганс написал свое первое: „Скверная погода, зонтик улетел!“ Папа тогда говорил, что мальчик наделен даром, подобным тому, который отличает талантливых японских живописцев или поэтов средневековья: в горах прошел ливень и ветки вишен сделались искристыми. Папа всегда повторяет эту строку средневекового японца, и глаза у него делаются удивленными, как у Мигеля, боже мой, как мужчины похожи на детей, особенно если на них смотрит женщина, которая любит… Нет, папа никогда не казался мне похожим на ребенка, только Мигель; наверное, поэтому я не смогла примириться с Гала, для меня папа всегда был самым сильным, самым мужественным, самым моим… Дети — ужасные собственники, они больше собственники, чем все Рокфеллеры и Круппы, неужели такое заложено от рождения, раз и навсегда, и ничто не сможет этого изменить? Бедная мамочка, — подумала вдруг Мари, вспомнив красивое лицо седой высокой располневшей женщины, — ну почему, почему ты не смогла сделать так, чтобы папа остался с тобой?! Почему не научилась сдерживать себя, прощать, почему обижалась по пустякам, зачем не видела, как ему трудно?! Не надо бы мамочке говорить мне плохо о папе… И он тоже напрасно позволял себе это… Хотя и Мигель рассказывал, как трудно ему с матерью, она его совсем не понимает, когда рядом, дергает, а стоит только уехать, кидается звонить друзьям: „Боже, как я волнуюсь за мальчика…“ У него появились такие глубокие морщины в уголках рта и так отекают веки, у любимого моего… Только бы папа помог, он же знает все, только бы он успел ему помочь, папа…»
Выйдя из самолета, миновав паспортный контроль, открыв дверь телефона-автомата, Мари подумала, что отец снова спас ее: эти сорок минут полета она смогла отойти от постоянной тревоги за Мигеля, вспоминала, а это спасительно, особенно тогда, когда чувствуешь надвижение чего-то жуткого, неподвластного тебе, неотвратимого.
Набрав номер, она услыхала голос Гала.
— Добрый день, — сказала Мари, — здравствуйте, Гала.
— Мари?! — голос женщины стал ликующим. — Вернье! — закричала она. — Скорее, это Мари! Здравствуй, Мари, где ты?!
— В Париже.
— Папа сидит в ванне и читает газеты!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122
Выйдя из самолета, миновав паспортный контроль, открыв дверь телефона-автомата, Мари подумала, что отец снова спас ее: эти сорок минут полета она смогла отойти от постоянной тревоги за Мигеля, вспоминала, а это спасительно, особенно тогда, когда чувствуешь надвижение чего-то жуткого, неподвластного тебе, неотвратимого.
Набрав номер, она услыхала голос Гала.
— Добрый день, — сказала Мари, — здравствуйте, Гала.
— Мари?! — голос женщины стал ликующим. — Вернье! — закричала она. — Скорее, это Мари! Здравствуй, Мари, где ты?!
— В Париже.
— Папа сидит в ванне и читает газеты!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122