Драгуны соскакивают с коней; молодой офицер, позвякивая шпорами, направляется к господскому дому; казаки медленно приближаются.
Арестанты и их близкие, сбившись в кучу, внезапно остановились, сразу будто жизнь одновременно угасла во всех телах, будто вдруг застыла кровь в жилах, перестали биться сердца... Мертвые, неподвижные тела — словно трупы... И гробовая тишина — та тишина, что заставляет молчать и живых...
Гробы!
Пять, шесть, семь гробов!
Гробы из неструганых досок, наскоро сколоченные большими гвоздями.
И рядом — розги и палки, старательно сложенные в штабеля...
Ни жизни, ни движения, ни кровинки в этой окаменевшей кучке людей, и только один звук исторгнуло общее горло, сросшиеся воедино тела — хриплый рев затравленного зверя, оказавшегося перед пропастью, крик страха и ненависти, сложившийся из неуловимых почти звуков.
С этой минуты начинается сон.
Сон, про который и во сне знаешь, что это — только сон.
И который все же продолжается, потому что ты не можешь освободиться из его цепких объятий.
Потому что пробуждение не приходит.
Это во сне хозяин Яан, наглядевшись на гробы и розги, говорит себе: «А недоразумение все нарастает! Не в кутузку посадить нас хотят, а сечь розгами и расстреливать!.. Как заправских мятежников! Как поджигателей имений, как бунтовщиков! Так поступили с латышами и таллинскими мятежниками... И все это должно произойти здесь — здесь, в имении? Да разве барон ничего не знает? А полиция?.. Где же военный суд? Наверху, может быть, в господском доме?.. Барон должен все объяснить!»
Вдруг его мозг пронизывает одна мысль. Она, будто невидимый луч света, передается другим.
«Шутка! Нас хотят запугать. Для острастки. Чтобы мы не вздумали бунтовать!.. Комедия — все это сборище, все эти розги да гробы!..»
В парализованной кучке людей просыпается крупица жизни, онемевшие тела понемногу оживают... Только волостной писарь застыл на месте, как соляной столб, и лесник смотрит не мигая, да юноши, виновные в распространении листовок, стоят и глядят отсутствующим взглядом; один из них, уставившись на гробы и палки, скрипит зубами.
Сон продолжается. Недоразумение все нарастает.
Или это только продолжение шутовской комедии, ее второй акт?
Молодой драгунский офицер снова появляется на сцену. С ним пастор в церковном облачении. Затем еще кто-то узнает худощавую фигуру барона — приближается со стороны господского дома и останавливается, не доходя до места происшествия.
— Сомкнуть ряды!
Офицер тихо отдает приказание фельдфебелю и прапорщику,— оно касается, как видно, некоторых приготовлений, и оба подходят к куче розог и палок.
— По приказу генерал-губернатора...
Смотри-ка, молодой драгунский поручик вдруг заговорил по-эстонски!
А когда с ним пытались заговорить в деревне, он, будто не зная языка, осаживал их по-русски. Земляк, значит! Отпрыск наших господ...
— По приказу генерал-губернатора, вы присуждаетесь за бунт к телесному наказанию. Семеро из вас,— он читает имена их по списку: это лесник, волостной писарь, учитель народной школы и те четверо юнцов, которые раздавали листовки,— приговорены к расстрелу на месте!
Гробовая тишина.
Может быть, все еще продолжается комедия?
Нет, нет!
У пастора слишком торжественное лицо, у офицера слишком жесткий взгляд, а барон явно заинтересован всем происходящим. Полиции не видно вовсе — очевидно, она предоставила исполнение приговора военным властям. Военщине и помещику.
Нет, это уже не комедия, не игра!
И ошибки тут тоже быть не может.
Только один человек все еще не потерял надежды на то, что это ошибка. Не потерял, несмотря на то, что те двое, которые могли бы обнаружить ошибку, двое избавителей, стоят тут же и, ни слова не говоря, слушают приговор. Этот единственный верующий — все еще пребывающий во сне хозяин Кадака. С лицом в кровоподтеках, с окровавленным комком вместо носа, он подходит к офицеру и говорит:
— Мы бунтовщики, уважаемый господин офицер, мы не виновны. Это ошибка, все это чистое недоразумение...
Уважаемый господин офицер притворяется, что не слышит и не видит его.
— Я — хозяин Кадака, я не мятежник, я — человек закона. Я клянусь в этом, клянусь именем триединого бога! — И пожилой Яан падает на колени перед молодым офицером.
Все другие, как подкошенные, тоже опускаются на колени перед всесильным, все, за исключением лесника, волостного писаря и того молодого человека, который скрежещет зубами. И они повторяют хором:
— Мы не бунтовщики, уважаемый господин офицер, мы не виновны! — И еще раз каждый клянется в этом по отдельности.
Знатный палач рассержен, он пятится от них. У его рта появляется складка высокомерного отвращения. Но они на коленях ползут за ним, пытаясь, по давно забытому обычаю крепостных, погладить его ляжки. К ним присоединяются, став на колени, женщины и дети, моля о пощаде.
— Заступись, милостивый барин, смилуйся, ради Христа!
Несчастный учитель, обливаясь слезами, струйками стекающими по его щекам, именем бога заклинает, чтоб его передали военному суду — это, мол, все, о чем он просит.
— Военный суд —это я! — грозно перебивает его молодой офицер.
Волостной старшина, мужик безропотный, целует всесильному носки сапог и, стуча зубами, умоляет, чтоб ему, седовласому старику, заменили розги тюрьмой.
Но «военный суд» отдергивает свой лакированный сапог и презрительно отталкивает просителя ногой.
Самый юный из осужденных на смерть молодых людей просит, чтобы его сослали в отдаленный уголок Сибири: он ведь слишком молод, чтобы умирать, пусть благосклонно примут это во внимание.
Облеченный властью над жизнью и смертью этих людей, офицер саблей удерживает юношу на почтительном расстоянии.
Кадака Яан молит лишь о допросе, самом коротеньком допросе тут же, на месте. Пусть он, милостивец, допросит Яана лично. Ошибка, эта злосчастная ошибка, касающаяся, в частности, его, хозяина Кадака, тогда сразу же прояснится. Никогда он не давал воли мятежным мыслям, никогда не обронил ни единого мятежного слова; он не знает за собой не только подобных проступков, но даже и намерений. Он всегда почитал царя и законы, уважал всякое начальство и повиновался его приказаниям. Подтвердить это может любой из их общины, даже — поклясться. Он, хозяин Кадака, благонадежный подданный, верный страж закона...
И люди, валяющиеся в снегу, ползающие на коленях, только что просившие взамен телесного наказания военного суда или тюрьмы, теперь вместе с хозяином Кадака слезно умоляют о разборе дела, о коротком допросе. Пусть высокочтимый и милостивый господин офицер (многими с отчаяния именуемый генералом), пусть устроит его тут же, на месте.
— Молчать! Мне достаточно показаний вашего милостивого барона и полиции!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
Арестанты и их близкие, сбившись в кучу, внезапно остановились, сразу будто жизнь одновременно угасла во всех телах, будто вдруг застыла кровь в жилах, перестали биться сердца... Мертвые, неподвижные тела — словно трупы... И гробовая тишина — та тишина, что заставляет молчать и живых...
Гробы!
Пять, шесть, семь гробов!
Гробы из неструганых досок, наскоро сколоченные большими гвоздями.
И рядом — розги и палки, старательно сложенные в штабеля...
Ни жизни, ни движения, ни кровинки в этой окаменевшей кучке людей, и только один звук исторгнуло общее горло, сросшиеся воедино тела — хриплый рев затравленного зверя, оказавшегося перед пропастью, крик страха и ненависти, сложившийся из неуловимых почти звуков.
С этой минуты начинается сон.
Сон, про который и во сне знаешь, что это — только сон.
И который все же продолжается, потому что ты не можешь освободиться из его цепких объятий.
Потому что пробуждение не приходит.
Это во сне хозяин Яан, наглядевшись на гробы и розги, говорит себе: «А недоразумение все нарастает! Не в кутузку посадить нас хотят, а сечь розгами и расстреливать!.. Как заправских мятежников! Как поджигателей имений, как бунтовщиков! Так поступили с латышами и таллинскими мятежниками... И все это должно произойти здесь — здесь, в имении? Да разве барон ничего не знает? А полиция?.. Где же военный суд? Наверху, может быть, в господском доме?.. Барон должен все объяснить!»
Вдруг его мозг пронизывает одна мысль. Она, будто невидимый луч света, передается другим.
«Шутка! Нас хотят запугать. Для острастки. Чтобы мы не вздумали бунтовать!.. Комедия — все это сборище, все эти розги да гробы!..»
В парализованной кучке людей просыпается крупица жизни, онемевшие тела понемногу оживают... Только волостной писарь застыл на месте, как соляной столб, и лесник смотрит не мигая, да юноши, виновные в распространении листовок, стоят и глядят отсутствующим взглядом; один из них, уставившись на гробы и палки, скрипит зубами.
Сон продолжается. Недоразумение все нарастает.
Или это только продолжение шутовской комедии, ее второй акт?
Молодой драгунский офицер снова появляется на сцену. С ним пастор в церковном облачении. Затем еще кто-то узнает худощавую фигуру барона — приближается со стороны господского дома и останавливается, не доходя до места происшествия.
— Сомкнуть ряды!
Офицер тихо отдает приказание фельдфебелю и прапорщику,— оно касается, как видно, некоторых приготовлений, и оба подходят к куче розог и палок.
— По приказу генерал-губернатора...
Смотри-ка, молодой драгунский поручик вдруг заговорил по-эстонски!
А когда с ним пытались заговорить в деревне, он, будто не зная языка, осаживал их по-русски. Земляк, значит! Отпрыск наших господ...
— По приказу генерал-губернатора, вы присуждаетесь за бунт к телесному наказанию. Семеро из вас,— он читает имена их по списку: это лесник, волостной писарь, учитель народной школы и те четверо юнцов, которые раздавали листовки,— приговорены к расстрелу на месте!
Гробовая тишина.
Может быть, все еще продолжается комедия?
Нет, нет!
У пастора слишком торжественное лицо, у офицера слишком жесткий взгляд, а барон явно заинтересован всем происходящим. Полиции не видно вовсе — очевидно, она предоставила исполнение приговора военным властям. Военщине и помещику.
Нет, это уже не комедия, не игра!
И ошибки тут тоже быть не может.
Только один человек все еще не потерял надежды на то, что это ошибка. Не потерял, несмотря на то, что те двое, которые могли бы обнаружить ошибку, двое избавителей, стоят тут же и, ни слова не говоря, слушают приговор. Этот единственный верующий — все еще пребывающий во сне хозяин Кадака. С лицом в кровоподтеках, с окровавленным комком вместо носа, он подходит к офицеру и говорит:
— Мы бунтовщики, уважаемый господин офицер, мы не виновны. Это ошибка, все это чистое недоразумение...
Уважаемый господин офицер притворяется, что не слышит и не видит его.
— Я — хозяин Кадака, я не мятежник, я — человек закона. Я клянусь в этом, клянусь именем триединого бога! — И пожилой Яан падает на колени перед молодым офицером.
Все другие, как подкошенные, тоже опускаются на колени перед всесильным, все, за исключением лесника, волостного писаря и того молодого человека, который скрежещет зубами. И они повторяют хором:
— Мы не бунтовщики, уважаемый господин офицер, мы не виновны! — И еще раз каждый клянется в этом по отдельности.
Знатный палач рассержен, он пятится от них. У его рта появляется складка высокомерного отвращения. Но они на коленях ползут за ним, пытаясь, по давно забытому обычаю крепостных, погладить его ляжки. К ним присоединяются, став на колени, женщины и дети, моля о пощаде.
— Заступись, милостивый барин, смилуйся, ради Христа!
Несчастный учитель, обливаясь слезами, струйками стекающими по его щекам, именем бога заклинает, чтоб его передали военному суду — это, мол, все, о чем он просит.
— Военный суд —это я! — грозно перебивает его молодой офицер.
Волостной старшина, мужик безропотный, целует всесильному носки сапог и, стуча зубами, умоляет, чтоб ему, седовласому старику, заменили розги тюрьмой.
Но «военный суд» отдергивает свой лакированный сапог и презрительно отталкивает просителя ногой.
Самый юный из осужденных на смерть молодых людей просит, чтобы его сослали в отдаленный уголок Сибири: он ведь слишком молод, чтобы умирать, пусть благосклонно примут это во внимание.
Облеченный властью над жизнью и смертью этих людей, офицер саблей удерживает юношу на почтительном расстоянии.
Кадака Яан молит лишь о допросе, самом коротеньком допросе тут же, на месте. Пусть он, милостивец, допросит Яана лично. Ошибка, эта злосчастная ошибка, касающаяся, в частности, его, хозяина Кадака, тогда сразу же прояснится. Никогда он не давал воли мятежным мыслям, никогда не обронил ни единого мятежного слова; он не знает за собой не только подобных проступков, но даже и намерений. Он всегда почитал царя и законы, уважал всякое начальство и повиновался его приказаниям. Подтвердить это может любой из их общины, даже — поклясться. Он, хозяин Кадака, благонадежный подданный, верный страж закона...
И люди, валяющиеся в снегу, ползающие на коленях, только что просившие взамен телесного наказания военного суда или тюрьмы, теперь вместе с хозяином Кадака слезно умоляют о разборе дела, о коротком допросе. Пусть высокочтимый и милостивый господин офицер (многими с отчаяния именуемый генералом), пусть устроит его тут же, на месте.
— Молчать! Мне достаточно показаний вашего милостивого барона и полиции!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38