.. Да и чем он виноват, от этого «батьки» все отреклись, что же мальчику-то делать? Вообще-то, если уж правду сказать, Сталин, хотя и войну выиграл, а зла немало натворил... Как знать, может, и правы они теперь... А мальчишку я зря отругал... ей-богу, зря...»
Впоследствии Годердзи не раз вспоминал этот случай и много размышлял о нем.
Наутро, когда Годердзи вышел в переднюю комнату, Малхаз сидел за столом и, уткнувшись носом в свою цветастую чашку, пил молоко. Он всегда вовремя вставал и вовремя уходил в школу. Годердзи приблизился к сыну, потрепал по волосам. Потом указательным пальцем приподнял за подбородок его кудлатую голову и заглянул в глаза.
Мальчик не сопротивлялся. Он медленно возвел на Годердзи свои лучистые медовые глаза. Но в глазах этих отец не смог прочесть ту любовь, которой так жаждал. Не нашел он в них и того тепла, которое согревает обычно глаза детей — до поры, пока не черствеют с годами их сердца.
— Отчего ты такой ершистый, паршивец ты этакий,— ласково обратился он к сыну. И вдруг на какой-то миг почва ушла у него из-под ног от странного ощущения, будто не к голове ребенка прикоснулся он, а к собственному обнаженному сердцу. Малхаз молчал.
— Что тебя беспокоит, сынок? — снова спросил Годердзи и подсел к нему.
— А что должно меня беспокоить? — смело и, как показалось Годердзи, слегка вызывающе ответил сын.
— Не знаю, родной, не знаю... потому и спрашиваю... ты уже взрослый... можно сказать, мужчина... Если тебе в чем нужда будет, ты ведь знаешь, мне для тебя ничего не жаль, кто мне дороже тебя?.. Ты мой сегодняшний и завтрашний день!..
Он хотел сказать еще что-то, но внезапно в горле встал какой-то горький ком, и, махнув рукой, он поспешно вышел вон.
Это был первый трудный разговор с сыном. С сыном, которого он оставил таким крохотным и беспомощным и который стал теперь взрослым и отчужденным.
— Наверное, от ума он такой... да и возраст у парня переходный... смягчится со временем, потеплеет сердцем...— утешал себя Годердзи.
Снятый сыном портрет Сталина он больше не повесил на стенку. Спрятал его в старинный кованый сундук — приданое Малало. А несколько лет спустя, когда Годердзи получил «высокий пост» заведующего базой и собственный кабинет, в один прекрасный день, после прочтения очередного закрытого письма об ошибках генералиссимуса, он извлек портрет из сундука, бережно завернул в оберточную бумагу и, зажав под мышкой, унес к себе на базу.
В кабинете долго выбирал место, в конце концов повесил портрет напротив входной двери, над своим столом.
Сотрудники базы появление портрета встретили по-разному.
Миша с покалеченной на фронте ногой глядел, глядел на него и философски проговорил:
— Эхе-хе, что было и что стало, какой почет имел, а теперь...— он махнул рукой, повернулся и вышел.
Баграт, с утра накачавшийся водки, от удивления насупил брови.
— Слушай, другие снимают, а ты вешаешь? — сказал он, потом примирительно добавил: — Пускай висит, шут с ним, только боюсь я, как бы ты выговор себе не схлопотал, что ли... Знаешь ведь, мы через тебя хлеб едим. Если с тобой что случится, то и нам не поздоровится...
Серго узнал о событии, видно, от своих подначальных. Он вбежал в кабинет, долго, вытянув шею, смотрел на портрет, потом присел на корточки, хватил себя ладонями по ягодицам и воскликнул:
— Вот это да! Ты что наделал?!
— Дуралей, где тебе понять, что это за человек был! — беззлобно отозвался Годердзи и, обернувшись к портрету, с какой-то жалостливой ноткой в голосе сказал: — Пусть себе висит, кому он мешает? — Пусть висит! — весело согласился вдруг Мамаджанов.— Только ему красная рама больше подойдет, потому как он красный след после себя оставил... — Убирайся отсюдова! — сверкнув на него глазами, рявкнул Годердзи.
Серго прокричал петухом и с хохотом выбежал из комнаты. Исак — Исак только глянул исподлобья на портрет и, разом помрачнев, отвел глаза. Посидел молча, нахмуренный, и молча же, не проронив ни звука, встал и вышел.
Лишь на второй день сказал он Годердзи свое слово:
— Жизни поперек дороги не становись, начальник. Потащит она тебя кверху — не противься, потащит в сторону — тоже не противься, в глубину затянет — постарайся вынырнуть, не сумеешь — и тут не противься, на ее милость отдайся. Ежели сопротивляться да упираться станешь, она скорее тебя придушит. Так-то, брат, ей-богу так...
— Эге-ге, сколько же у тебя врагов было, милый человек! — сказал Годердзи портрету, и теперь совсем в ином свете представился ему поступок сына. «Не зря, видно, говорится, что истина устами отроков глаголет»,— подумал он.
Но более всего тяготило Годердзи то, что он никак не мог понять, что же думает о нем сын и любит он в конце концов отца или нет. Много раз пытался он заглянуть в сыновнюю душу, но Малхаз был таким неразговорчивым и скрытным, что Годердзи слова не мог из него вытянуть, не смог заставить его проявить хоть какое-то чувство. И тем более тяготило это Годердзи потому, что с чужими его сын бывал и весел, и приветлив.
И чем дальше, тем меньше понимали друг друга отец и сын...
Как и следовало ожидать, Малхаз окончил школу с золотой медалью и собирался поступать в Тбилисский университет. В школе ему больше всего давались физика и математика, и все ожидали, что он изберет одну из этих наук. Но, к общему удивлению, он поступил на исторический факультет.
— Послушай,— заговорил с ним однажды после ужина Годердзи,— ты, по-моему, никогда особенно не любил историю, с чего же вдруг пошел на исторический? Что тебя заставило избрать эту науку?
— Видишь ли, отец, не существует плохой и хорошей науки. Любая наука хороша, если можешь ею овладеть. Меня теперь привлекает именно история.
—- А ведь говорят, нынче у физики большое будущее. И кадры больше всего там нужны...
— Это тебя, верно, Исак Дандлишвили просвещает?
— Ох, как ты любишь отцу колкости говорить! Когда я был в твоем возрасте, я не смел старшим перечить. Почему ты такой...такой...— Годердзи не нашел слова и тяжело вздохнул.
— Да уж какой есть, папа, что делать!
Это тоже был не очень-то почтительный ответ. Для юноши его возраста, беседующего с отцом, ответ прозвучал неподобающе. Но Годердзи не стал заострять на этом внимание. Когда сын называл его «папа» (что случалось крайне редко), Годердзи моментально смягчался, вдобавок в словах, вернее, в голосе сына ему послышалась затаенная боль.
— Я же для тебя говорю, для твоего блага, сыночек, а то мне и твоей матери ни физика не нужна, ни химия.
— А я для своего блага и выбрал, для чего же еще?
— Какое же тут благо, самое большее — станешь учителем истории, вот и все!
— Как это «вот и все»? Руководящие кадры теперь все больше из историков и юристов выбирают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127
Впоследствии Годердзи не раз вспоминал этот случай и много размышлял о нем.
Наутро, когда Годердзи вышел в переднюю комнату, Малхаз сидел за столом и, уткнувшись носом в свою цветастую чашку, пил молоко. Он всегда вовремя вставал и вовремя уходил в школу. Годердзи приблизился к сыну, потрепал по волосам. Потом указательным пальцем приподнял за подбородок его кудлатую голову и заглянул в глаза.
Мальчик не сопротивлялся. Он медленно возвел на Годердзи свои лучистые медовые глаза. Но в глазах этих отец не смог прочесть ту любовь, которой так жаждал. Не нашел он в них и того тепла, которое согревает обычно глаза детей — до поры, пока не черствеют с годами их сердца.
— Отчего ты такой ершистый, паршивец ты этакий,— ласково обратился он к сыну. И вдруг на какой-то миг почва ушла у него из-под ног от странного ощущения, будто не к голове ребенка прикоснулся он, а к собственному обнаженному сердцу. Малхаз молчал.
— Что тебя беспокоит, сынок? — снова спросил Годердзи и подсел к нему.
— А что должно меня беспокоить? — смело и, как показалось Годердзи, слегка вызывающе ответил сын.
— Не знаю, родной, не знаю... потому и спрашиваю... ты уже взрослый... можно сказать, мужчина... Если тебе в чем нужда будет, ты ведь знаешь, мне для тебя ничего не жаль, кто мне дороже тебя?.. Ты мой сегодняшний и завтрашний день!..
Он хотел сказать еще что-то, но внезапно в горле встал какой-то горький ком, и, махнув рукой, он поспешно вышел вон.
Это был первый трудный разговор с сыном. С сыном, которого он оставил таким крохотным и беспомощным и который стал теперь взрослым и отчужденным.
— Наверное, от ума он такой... да и возраст у парня переходный... смягчится со временем, потеплеет сердцем...— утешал себя Годердзи.
Снятый сыном портрет Сталина он больше не повесил на стенку. Спрятал его в старинный кованый сундук — приданое Малало. А несколько лет спустя, когда Годердзи получил «высокий пост» заведующего базой и собственный кабинет, в один прекрасный день, после прочтения очередного закрытого письма об ошибках генералиссимуса, он извлек портрет из сундука, бережно завернул в оберточную бумагу и, зажав под мышкой, унес к себе на базу.
В кабинете долго выбирал место, в конце концов повесил портрет напротив входной двери, над своим столом.
Сотрудники базы появление портрета встретили по-разному.
Миша с покалеченной на фронте ногой глядел, глядел на него и философски проговорил:
— Эхе-хе, что было и что стало, какой почет имел, а теперь...— он махнул рукой, повернулся и вышел.
Баграт, с утра накачавшийся водки, от удивления насупил брови.
— Слушай, другие снимают, а ты вешаешь? — сказал он, потом примирительно добавил: — Пускай висит, шут с ним, только боюсь я, как бы ты выговор себе не схлопотал, что ли... Знаешь ведь, мы через тебя хлеб едим. Если с тобой что случится, то и нам не поздоровится...
Серго узнал о событии, видно, от своих подначальных. Он вбежал в кабинет, долго, вытянув шею, смотрел на портрет, потом присел на корточки, хватил себя ладонями по ягодицам и воскликнул:
— Вот это да! Ты что наделал?!
— Дуралей, где тебе понять, что это за человек был! — беззлобно отозвался Годердзи и, обернувшись к портрету, с какой-то жалостливой ноткой в голосе сказал: — Пусть себе висит, кому он мешает? — Пусть висит! — весело согласился вдруг Мамаджанов.— Только ему красная рама больше подойдет, потому как он красный след после себя оставил... — Убирайся отсюдова! — сверкнув на него глазами, рявкнул Годердзи.
Серго прокричал петухом и с хохотом выбежал из комнаты. Исак — Исак только глянул исподлобья на портрет и, разом помрачнев, отвел глаза. Посидел молча, нахмуренный, и молча же, не проронив ни звука, встал и вышел.
Лишь на второй день сказал он Годердзи свое слово:
— Жизни поперек дороги не становись, начальник. Потащит она тебя кверху — не противься, потащит в сторону — тоже не противься, в глубину затянет — постарайся вынырнуть, не сумеешь — и тут не противься, на ее милость отдайся. Ежели сопротивляться да упираться станешь, она скорее тебя придушит. Так-то, брат, ей-богу так...
— Эге-ге, сколько же у тебя врагов было, милый человек! — сказал Годердзи портрету, и теперь совсем в ином свете представился ему поступок сына. «Не зря, видно, говорится, что истина устами отроков глаголет»,— подумал он.
Но более всего тяготило Годердзи то, что он никак не мог понять, что же думает о нем сын и любит он в конце концов отца или нет. Много раз пытался он заглянуть в сыновнюю душу, но Малхаз был таким неразговорчивым и скрытным, что Годердзи слова не мог из него вытянуть, не смог заставить его проявить хоть какое-то чувство. И тем более тяготило это Годердзи потому, что с чужими его сын бывал и весел, и приветлив.
И чем дальше, тем меньше понимали друг друга отец и сын...
Как и следовало ожидать, Малхаз окончил школу с золотой медалью и собирался поступать в Тбилисский университет. В школе ему больше всего давались физика и математика, и все ожидали, что он изберет одну из этих наук. Но, к общему удивлению, он поступил на исторический факультет.
— Послушай,— заговорил с ним однажды после ужина Годердзи,— ты, по-моему, никогда особенно не любил историю, с чего же вдруг пошел на исторический? Что тебя заставило избрать эту науку?
— Видишь ли, отец, не существует плохой и хорошей науки. Любая наука хороша, если можешь ею овладеть. Меня теперь привлекает именно история.
—- А ведь говорят, нынче у физики большое будущее. И кадры больше всего там нужны...
— Это тебя, верно, Исак Дандлишвили просвещает?
— Ох, как ты любишь отцу колкости говорить! Когда я был в твоем возрасте, я не смел старшим перечить. Почему ты такой...такой...— Годердзи не нашел слова и тяжело вздохнул.
— Да уж какой есть, папа, что делать!
Это тоже был не очень-то почтительный ответ. Для юноши его возраста, беседующего с отцом, ответ прозвучал неподобающе. Но Годердзи не стал заострять на этом внимание. Когда сын называл его «папа» (что случалось крайне редко), Годердзи моментально смягчался, вдобавок в словах, вернее, в голосе сына ему послышалась затаенная боль.
— Я же для тебя говорю, для твоего блага, сыночек, а то мне и твоей матери ни физика не нужна, ни химия.
— А я для своего блага и выбрал, для чего же еще?
— Какое же тут благо, самое большее — станешь учителем истории, вот и все!
— Как это «вот и все»? Руководящие кадры теперь все больше из историков и юристов выбирают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127